10 ноября 2014| Короткевич Лина Ивановна

Бессмысленность войны

Лина Ивановна Короткевич (1932-2010 гг.)

Лина Ивановна Короткевич (1932-2010 гг.)

Когда закапало с крыш, пережившие первую блокадную зиму обитатели дома дружно выползли на солнечную улицу. Надо было между обстрелами убрать всё, что накопилось за зиму. Из каждого дома, кто был жив и мог двигаться, вышли чистить город. Это было как возвращение к жизни, конец страшной ночи. Хотелось скорее увидеть результаты своего труда. Лом мне было даже не сдвинуть с места, да и взрослые если и поднимали его два-три раза, то останавливались передохнуть. Мне дали скребок. Упорно тюкая этим инструментом, я по крохам откалывала лёд и слежавшийся снег. Этим мы с мамой занимались, когда Света спала. Какой было радостью добраться до асфальта! Того самого, довоенного, где когда-то чертили мелом скачки, прыгали через скакалки. На солнце освобождённый асфальт быстро подсыхал, и это было великолепно. Как будто с улицы снимали огромный ледяной панцирь. Снегу было невообразимо много. Натыкались на трупы. Пока люди со скребками и лопатами приближались к нашей подворотне (на Короленко), там из сугроба протаяла чья-то рука. Она торчала, будто звала на помощь. В Басковом переулке было ещё страшнее. Понятно, что вывозка трупов была самым тяжёлым делом. Замёрзшие тела складывали в машины и увозили, даже не прикрывая, на Пискарёвское кладбище. Люди не разговаривали и не плакали. Они молчали и работали. Убрали город очень быстро. Недели через две всё блестело. А убирали вручную, урывками, среди бесконечных обстрелов. Теперь чистый асфальт стали засыпать осколки стекла, кирпича и снарядов.

Хоть хлеба немного прибавили, люди всё равно продолжали умирать. Весной тётя Таня пришла к нам за детской колясочкой. Её мужа надо было отвезти в больницу, сам он ходить уже не мог. Видела, как этот взрослый человек в огромном зимнем пальто легко вместился в колясочку, только колени поднялись высоко. Таня и мама вдвоём покатили коляску. Он всё равно умер, не верил, что надо подождать ещё немного.

Весной 1942 года наша Светик заболела. Ей было пять месяцев, но выросла она за эту зиму очень мало. По-моему, так она и вовсе не росла. Откуда-то появился коклюш. Она кашляла днём и ночью. Приходила наш участковый доктор Прокуратова из детской поликлиники. Она сидела у нас и почти плакала: «Что делать? Что же делать? Вот и ещё один ребёнок погибает!». А ребёнок, действительно, стал выглядеть уж очень плохо. Кашель отнимал все силы. Светка почти не двигалась и походила на мертвеца. Ручки и ножки тощенькие и почти синенькие, животик – как у рахитика. Доктор советовала гулять с ней у воды, чтобы облегчить кашель. Мы ходили вдоль Фонтанки, но там, когда стреляли, уж очень было страшно, да и тяжело, хоть ребёнок и в колясочке. Кроме коклюша у сестрёнки оказалась ещё и пневмония. Наверное, поэтому доктор и сокрушалась так откровенно. Потом доктор велела маме принести ребёнка на улицу Петра Лаврова в поликлинику, там она сделает Светочке какой-то укол. В огромном одеяле, в колясочке, мы доставили Светика к врачу. В поликлинике было пусто и немногим теплее, чем на улице. Помню огромный шприц с чем-то мутным. Подумала тогда: «Как же всё это вместится в неё?».

Но чудеса всё-таки бывают. Через некоторое время кашель прошёл, и Светик наш ожила. Она даже стала заметно поправляться, хотя её питание оставалось прежним, малопитательным.

Помню, для неё даже выдавали понемногу гречневой крупы. Мама поручала растирать эту крупку в муку, чтобы варить из неё болтушку для Светки. Признаюсь, я пробовала эту крупу, пока растирала её столовой ложкой в глубокой миске. Разжевать несколько крупинок было несказанным наслаждением, и мне было не устоять. Но остановить себя, хоть и слюнки текли, было всё же возможно. Как бы я выглядела, если бы съела эту крупу или если бы количество её заметно уменьшилось?..

В мае 1942 года было прохладно, но после зимы и это казалось просто райским теплом. Светик выздоровела, и мама стала отпускать меня с нею гулять. Всякий раз мама настойчиво просила меня не отходить ни на шаг от коляски, потому что кто-нибудь может схватить Светку. Теперь я понимаю, что задумай кто-нибудь схватить мою сестрёнку и унести, я ничего не смогла бы сделать. Но, наверное, от возложенной на меня ответственности, я представлялась себе очень сильной. С колясочкой шла я в садик во дворе дома номер 46 по Литейному проспекту. Там росли кустики с крохотными цветочками. Цветочки были чуть сладковатые, и я ела их всё время, пока они не отцветали. На газонах собирала первые листочки лебеды и крапивы, из них дома можно было что-то сварить. Как только разрывы снарядов слышались близко, приходилось укатывать коляску в длинный арочный проезд от Литейного. Там всегда был сквозняк, долго не простоять. Домой отправлялась, когда кончалась стрельба и объявляли отбой.

Однажды на двери нашего дома появилось объявление, что детей школьного возраста приглашают прийти в школу. Тех, кто не уехал и остался жив после первой блокадной зимы, оказалось не так много. Нас организовали в классы, через несколько дней выдали противогазы, научили пользоваться ими. Противогаз надо было всегда носить с собой. Потом школьницы получили ещё и форменные платья. Какой была одежда у мальчиков – не помню, а девочки очень походили на настоящих военных – платье было сшито из зелёной солдатской ткани. Занимались в подвале школы, куда довольно свободно помещались все – и старшие, и младшие. Тетрадей не было, если что и выдавали, всё равно не хватало даже при очень большой бережливости. Писали кто на чём, бывало, что и на газете.

В школе полагалось проводить большую часть дня. Домашние задания решали тут же у доски. При таком количестве учеников проверить можно было каждого, каждому дать отдельную задачу. Наша воспитательница Нина Владимировна Артамонова очень много читала нам вслух, готовила с нами концерты для раненых. Мы часто выступали с самодеятельностью в госпитале, который находился в начале улицы Маяковского (Мариинская больница). Стихи, песни, танцы… Дарили раненым вышитые кисеты, платочки, самые разные вещицы, сделанные своими руками. Плясать перед ранеными мне казалось почему-то неловко. Они в бинтах, в гипсе, не могут ходить, не только что плясать. Нет, я лучше читала стихи.

У нашей школы были грядки в Летнем саду. Там мы пропалывали морковку, салат и свёклу. Когда на старых липах только прорезались зелёные листочки, мы ели их без конца, потом ели цветы липы, а потом и семена. В саду были вырыты земляные укрытия, длинными буграми вздыбившиеся садовые дорожки. Учителя очень беспокоились, чтобы кого-то не задело осколками. В укрытиях было холодно, сыровато и не всегда чисто. Мы чаще прятались не внутри, а позади этих холмиков и только делали вид, что в землянках. Во время обстрелов работать не разрешалось, и мы убегали на берег Лебяжьей канавки. Она в то время была совершенно обмелевшей. Местами канавку можно было перейти почти посуху. Так и переходили на Марсово поле. Там, где в центре памятник жертвам революционных времён, стояла зенитная батарея. Мешки с песком укрывали гранитные блоки. Если стреляли наши орудия – казалось, оглохнешь от грохота. Но этот грохот был не страшен, а, скорее, радостен. В оттенках разных взрывов, завываний, шумов и выстрелов дети разбирались великолепно.

На Марсовом поле цвела сирень, потом жасмин. В школу возвращались строем вдоль Фонтанки с веточками зелени, с горсточками собранной в саду крапивы для дома.

Однажды во время затяжного обстрела мне очень захотелось уйти домой из школьного подвала, где проходили занятия. Может быть, меня поманило неплотно закрытое подвальное окно? Во время переменки я выбралась из окна и вышла через двор на улицу Маяковского. На углу улицы Некрасова осмотрелась и испугалась: шёл не просто обстрел, когда снаряды падают без всякой системы. Здесь было другое: расстреливали нашу улицу. В сторону Мальцевского рынка, сколько видел глаз, улица была засыпана стеклом, битым кирпичом, висели оборванные провода, а в каждом доме на уровне второго или третьего этажа видна была снарядная пробоина. От последнего взрыва ещё оседало облако бело-розовой пыли. Пока я стояла, оглядываясь, снаряд ударил в дом номер 16 по улице Некрасова. Раз так точно стреляют по каждому дому – значит, сейчас дойдут и до нашего. Там мама, сестрёнка, старики Левковичи… Я побежала. Ноги скользили по битому стеклу и чёрному диабазу мостовой. Ещё взрыв – это дом номер 14. Бегу по проезжей части, по тротуару, боюсь, чтобы не остановил дежурный. Ещё вой и взрыв – это дом 12. Ещё два дома. Надо успеть, успеть!.. Взрыв! И рядом со мной, обгоняя, как камень по воде, скачет по диабазу огромный осколок. Хорошо, что в меня не попал! Подобрать бы, да некогда, и горячий он!

Вбежала в дом в тот момент, когда снаряд разорвался в доме 8. Что было сил стучу в первую квартиру, где могли быть люди:

— Скорее! Все во двор, сейчас наша очередь!

Рассказываю, что дыра уже в каждом доме. Напряженно ждали взрыва. Но больше выстрела не было. Может, у немцев наступил час обеда, или решили, что с этой улицей покончено? Был август или июль, не помню, но знаю, что семнадцатое число. Наверное, в каких-нибудь документах отмечен день, когда по улице Некрасова снарядом был поврежден каждый дом чётной стороны.

Весна и лето 1942 года запомнились ещё и тем, что Таня ушла в армию. До войны она работала в лаборатории аэрогеодезического предприятия. Оно находилось на Фонтанке, где теперь стоит театр бывшего Дворца пионеров. В начале войны работниц предприятия отправили на окопы. За Петергофом, в районе Гостилиц строили бетонные доты, рыли траншеи и противотанковые рвы. Руководили военные. «Недели через две, – рассказывала потом Таня, – нас разбудили ночью, сказали, что немцы близко. Велели всем собраться и добираться в Ленинград кто как может. Мы собрали свои вещи и пришли на станцию Гостилицы. До Петергофа ходил автобус, а дальше поезд. Собрались люди. Нас было четыре девушки и один мужчина из нашего предприятия. Стали ждать автобус. Потом загудело, и самолёты стали бомбить станцию. Все бросились кто куда, кто в кусты, кто в канаву. Когда самолёты улетели – пришёл автобус. Мы оказались первыми. Сел мужчина. Я рядом. Потом девушки на продолговатую скамейку. Все сдвигались несколько раз. Я пересела к девушкам. На моё место села старушка. Набился полный автобус. Помню женщину в красной кофточке. Её уже не пускали, некуда совсем, но она всё же втиснулась. Проехали километров 10, и налетел самолёт. Из пушки прямо в крышу, и пулемёт тра-та-та, тра-та-та по автобусу. Все согнулись. Автобус стал; крики, паника. Двери раскрылись, стёкла посыпались. Шофёру всю шею изрезало стёклами. Все, кто мог, из автобуса побежали. А когда стихло, смотрим: в автобусе половина убитых, половина раненых. Кто был на моём месте – насмерть. У бабушки ноги все в крови, женщину в красной кофточке убило. Из всего автобуса человека четыре, которые могли кому-то помочь. Мы останавливали машины. Отправляли раненых. Шофёру шею перевязали, он мог ехать. Мёртвые так в автобусе и остались. Доехали до Петергофа. Потом уже в городе мы дежурили на крыше, тушили зажигалки, убирали снег на территории предприятия».

После тяжелейшей зимы, когда работа предприятия сама собой прекратилась, руководители аэрогеодезии Шестовский и Фёдор Кузьмич Назаров обошли адреса своих сотрудников, чтобы собрать тех, кто остался жив, в специальную военную часть. Эти замечательные люди собрали еле живых, истощённых людей на улицу Радищева, где организовалась военная аэрогеодезическая часть, так необходимая тогда фронту. Кто не мог ходить – привозили на саночках. Для самых слабых Павел Леонидович Алексеев где-то доставал бульон. В коллективе поправлялись быстрее, чувствовали, что нужны их знания и умения. Ф.К. Назаров потом написал книгу «Огненные годы». Он всем писал к праздникам поздравления. Все любили и уважали его. Сын Федора Кузьмича Назарова Валентин Федорович Назаров – архитектор, до сих пор работает с генпланом нашего города.

Эта небольшая военная часть должна была обеспечивать фронт точными картами. С самолёта проводилась съёмка местности. Плёнку обрабатывали и на специальной аппаратуре получали планы с точными высотными характеристиками.

Изредка мы с мамой и сестрёнкой навещали Таню. Она поправилась, стала похожа на прежнюю, весёлую и улыбчивую. Несколько раз летом она фотографировала нас.

К осени 1942 года в городе открыли столовые, где можно было получить два или три раза в день какую-никакую, но тёплую еду. Только надо было туда приходить. Ближайшая столовая помещалась на втором этаже дома номер пять по улице Белинского. Это красивый, облицованный серым гранитом дом начала ХХ века, с таинственным входом в заглубленной части стены первого этажа. В доме существовала ещё отделка в стиле модерн с характерным тянутым растительным орнаментом. В большом зале зеркала над камином и по стенам отражали неторопливых исхудалых посетителей. Мама пишет, что выдавались специальные карточки, и по ним кормили три раза в день. Кроме того, там бывало соевое молоко или соевый кефир за отдельную плату. Рацион стоил недорого. Мама заставляла меня пить эту гадость из сои. Даже при таком голоде это было препротивное пойло. Приходилось уступать и проглатывать несколько глотков.

В какой-то день весны 1943 года ожил заснеженный двор Некрасовской бани. Чумазые люди в ватниках пытались оживить котельную. В техническом этаже горел огонь, таял лёд, гремели удары молотком по железу. Наступил день, когда баня открылась. Мы оставили спящую Светку дома и пошли, надеясь успеть между обстрелами. Работала только малая часть промороженного насквозь здания, то отделение, где раньше был бассейн. Чтобы из раздевалки попасть в помещение с горячей водой, надо было сначала пройти через зал с бассейном. Всё было серое, голое и очень холодное. Ступая босыми ногами по ледяному цементному полу, мы держались за руки и почему-то смеялись. Мы вдруг увидели, какие мы страшные! Идут по пустой бане два скелета с мочалками в руках, дрожат от холода и смеются. Вода была тёплая, но баня ещё не прогрелась. В мыльной плескались ещё четыре храбрых блокадницы, худые и костлявые. Смотреть друг на друга было неловко. Как мы не простудились? Это чудо. Кажется (если я не путаю), после бани мы нашли дома плачущую Светку и выбитые стёкла. Какой ударной волной, какого снаряда разбило наши окна? Сестрёнка тихо плакала, но хорошо, что не ползала по стёклам, а сидела в постели. На ней было только несколько царапин. Потом мы уже никогда не оставляли её одну, всюду водили с собой, особенно я, когда бывала свободна от школьных занятий.

В школе я познакомилась с Надей Буралкиной. Мама у Нади умерла, и теперь Надя жила у родственников Галины Максимовны и Александра Акимовича Аракчеевых, в том самом доме по Литейному 46, где я всегда гуляла с сестрёнкой. Вместе с Надей между обстрелами мы учили Светку ходить, учили говорить новые слова. После первых нормальных слов (мама, дай), в её лексиконе появилось слово «фриц», которое она произносила как «фиц».

Ребёнок около двух лет прекрасно знал, что такое обстрел, бомбёжка, снаряд, отбой, тревога, ружьё. Огонь! Руки вверх! Ложись! Мы потешались над Светкой, заставляя изображать пленного фрица. Если мы командовали ей: «Руки вверх!» — она смешно топала перед нами с поднятыми ручонками. Когда кричали: «Бабах!» — она так и валилась вперёд на своё, круглое, как мячик, пузо.

Летом за питанием для сестрёнки мама посылала уже меня. На молочной кухне, на улице Петра Лаврова 24, стоял одуряюще вкусный запах еды. Стоял бы так и дышал этим сладким духом! Мне сейчас самой интересно, что при такой голодной жизни мне не приходило в голову съесть или пробовать содержимое полученных на этой кухне бутылочек. Главным было донести всё в целости до дома, не застрять в убежище, не разбить, и чтобы плохой человек не отнял драгоценную ношу. Если не очень стреляли, я удлиняла свой путь домой через улицу Чернышевского. Там и сейчас хлебозавод, вокруг стоит запах хлеба. Тогда там хотелось стоять и вдыхать запах хлеба, пусть блокадного, но прекрасного, как жизнь.

В какую-то осень, когда ещё не было снега, бомбой был разрушен дом на углу Ковенского переулка и улицы Маяковского. Ребята из школы, жившие неподалёку, рассказывали, что после взрыва в нише стены на верхнем этаже осталась стоять девочка из нашей школы. Она была даже не ранена. Когда её сняли оттуда, она не могла говорить. Потом осталось заикание.

Наступила зима, снег занёс развалины, и ребятишки на портфелях и кусках железа скатывались с этой высоченной горы.

Всякий раз, проходя по улице Маяковского мимо давно восстановленного дома, видится мне та гора обломков и ниша на верхнем этаже в комнате с зелёными обоями, где, как говорили, стояла девочка.

Ещё помню, как к нам в класс пришла новенькая. Её звали Галя, фамилию не запомнила. Она рассказала, что в её деревне немецкие солдаты сажали на плетень детей и развлекались, стреляя по живым мишеням. Галя была ранена, и её через фронт переправили партизаны, надеясь, что в городе живы её родные.

Запомнился случай, о котором я не сразу поведала маме. Как-то во время обстрела, через то же подвальное окно мы с Томочкой Региной выбрались во двор школы, решив вместо уроков пойти к Тамаре и поиграть. На улице сообразили, что стреляют шрапнельными снарядами. Было время, когда люди возвращались с работы. Немцы пристрелялись к главным перекрёсткам, но не брезговали бросить снаряд и на второстепенную улицу. Тамара жила рядом, через дорогу, у самой новой школы номер 200 по улице Маяковского, где в то время был госпиталь. Окна крохотной квартиры смотрели в проезд у стены школы. Участок, где сейчас сквер с памятником поэту, тогда был обнесён кирпичной стеной (памятника ещё не существовало). Вдоль стены шла старушка в чёрном платке. Мы перебегали дорогу, когда над головами грохнул очередной взрыв. Вокруг защёлкали осколки. Мы прижались к стене рядом со старушкой. Она вдруг быстро так закрестилась, приговаривая: «Господи, помилуй нас, спаси нас, Господи!» Нас – тогда ещё «безбожников» – разобрал неудержимый смех. Что-то нас тогда спасло – никого не задело, хотя штукатурки и кирпичных осколков нападало порядочно. Приседая от хохота, добежали мы до Тамариной квартиры. Вошли уже тихо – дома должна была отдыхать после ночной смены Томина мама. Тома юркнула к ней, а я положила свой игрушечный чемоданчик с ложкой, рукоделием, карандашами на край кухонного стола перед окном. Положила, видно, плохо – чемоданчик тут же свалился на пол. В тот самый миг, как я присела собрать рассыпавшееся добро, рядом раздался взрыв, и надо мной пролетели стёкла, куски рамы, кирпичи. Снаряд попал в госпиталь, в самый угол здания, прямо перед окнами квартиры. Ничего стало не видно от густой пыли и дыма. Слышны были крики, стоны, команды дружинниц. И комнаты Тома спрашивала – жива ли я? На этот раз всё обошлось. Диван, где спала мама Тамары, был отгорожен от окна огромным платяным шкафом. Он, можно сказать, спас их, приняв на себя весь удар. Громадный осколок пробил картину и торчал в стене над их головами. Стёкла и кирпич не попали за шкаф, а меня укрыл стол перед окном, с которого так вовремя упали мои вещи.

Однажды, зимой сорок третьего года, в нашей пустой квартире вдруг зазвонил телефон. Это было так неожиданно, что мы растерялись и испугались. Трудно было поверить – ведь телефон молчал с начала блокады. Аппарат висел в коридоре. Мама сняла трубку. Господи! Это звонил отец, откуда-то с самого фронта. Мама разволновалась, говорила не понимая что. Он спрашивал про меня, про сестрёнку. Говорил, что посылал со старшиной для нас письмо и кусок хлеба. Старшину-то мы видели и письмо получили… Ещё старшина просил, и мама разнесла несколько писем по адресам, что поближе. А меня вдруг как осенило, или, может быть, захотелось похвастаться? Я бросилась в нашу промёрзшую, покинутую комнату, где стояло пианино. Кричала маме: «Не вешай трубку! Я буду играть!». Мама, сколько могла, растянула провод в сторону открытой двери, а я изо всех сил выбивала на промороженных клавишах Турецкий марш Моцарта. Это был грохот, а не музыка, но мне было важно только одно – чтобы отец услышал. Мама потом сказала, что ему всё было слышно. А мне было радостно, будто я сделала что-то необходимое.

Первый салют в честь прорыва блокады мы смотрели с мамой и сестрёнкой на Нижнем Лебяжьем мостике. Идти дальше к Неве не было сил. Яркие сполохи над Невой в тёмном небе. Снег становился то розовым, то зелёным. Такое было впервые. В тот день пушки стреляли для радости. Салют был как предвестник близкого победного часа, конца страданий и горя. Многие плакали, и мама тоже. А до конца войны оставалось ещё полтора года.

В Ленинграде появлялось всё больше пленных немцев. Группами их водили на различные работы. Они разбирали развалины, работали в подвалах, что-то чинили. Плен у русских был для них избавлением от смерти. С немецким тщанием и нарочито медленно выполняли они назначенную работу. Точно по часам устраивались на обед, по часам принимались за работу.

В один из летних дней у меня был входной билет в филармонию. Пришла рано, чтобы на хорах занять место получше. Тишину почти пустого зала нарушал грохот железа на крыше. Было тепло, и верхние окна были открыты. У одного из окон остановилась тёмная фигура в шинели. Пленный. Он смотрел в зал, который постепенно заполнялся публикой. Что же, он и во время концерта будет греметь железом? Однако к началу концерта немец стал у края окна так, чтобы его почти не было видно. И замер. Исполняли Бетховена. Помню, что была ода «К радости». Слушая, посматривала на пленного. Что он думает, этот бывший солдат? Идёт война, полный зал слушает музыку великого немца, великого Бетховена. И росла во мне тогда огромная гордость за Ленинград и нашу страну.

Ещё не окончилась война, но открылась снова наша музыкальная школа. Я попала в класс Анны Александровны Астафьевой. Эта одинокая женщина всю блокаду была в Ленинграде. Чувствовала себя очень неважно. Блокадные болезни старались уложить её в постель. С огромным трудом добиралась она пешком до дома 103 на Фонтанке, где жила, до музыкальной школы. Идти было далеко, отказывали ноги. Школа выделила для Анны Александровны маленькую комнатку на первом этаже. Туда поставили пианино, устроили тут же жилой уголок с железной печуркой. В этой комнатке долгое время Анна Александровна давала уроки. Бывали дни, когда она не могла подняться с постели. Тогда очень точным образным языком она объясняла ученикам, в чём их ошибки, говорила, как делать, чтобы добиться успеха. К Анне Александровне я потом привела нашу Светочку, которая оказалась более способной ученицей, чем я. Музыка стала её профессией на всю жизнь. Она окончила консерваторию, стала концертмейстером в музыкальном училище имени Мусоргского на Моховой.

Ещё шла война, когда в городе появился Музей Обороны Ленинграда. В нём всё было потрясающей правдой. Пересказать это невозможно. Такого музея ещё не было, как не бывало никогда столь страшного и героического бытия в судьбе нашего города.

Для создания музея тогда отозвали с фронта группу художников, скульпторов, архитекторов. Объединёнными силами искусств они должны были запечатлеть правду для будущих поколений, передать высоту, силу человеческого духа, веры, любви к людям. Залы музея вмещали не только экспонаты и фото блокадного быта. Диарамы, макеты пробитых снарядами жилых помещений создавали иллюзию присутствия. Возникало сопереживание и потрясение всем увиденным (после войны подобный этому музей я видела в Сталинграде). Вдоль Соляного переулка стояла тогда трофейная техника, по которой с восторгом лазали и дети, и взрослые.

Василий Александрович Петров, профессор Мухинского училища, прекрасный архитектор и педагог, один из создателей Музея Обороны (он работал с Аникушиным над созданием памятника Пушкину на Михайловской площади – ныне площадь Искусств), в одну из годовщин музея много рассказывал о том, как создавался музей и как потом он был уничтожен. Уничтожали память, уничтожали опыт людей, опыт выживания. Со стен срывали и бросали в огонь костра во дворе музея полотна, всевозможные экспонаты прямо на глазах тех, кто создавал музей и его экспозиции. Потом прошло какое-то большое время, и музей открыли. Но то, что там сейчас – это жалкое напоминание, так, о факте в истории города. Пройдёшь и ничего не прочувствуешь. Водят туда младших школьников, которым на всё это теперь наплевать…

Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я говорю, что это был День Победы 9 мая 1945 года. Никогда я не видела потом у людей более счастливых лиц. И город наш не сдался. Не сдался благодаря тому духу не сдаваться, упорству, веры людей, что были в городе и на фронте. И тогда, 9 мая 1945 года верилось, что после таких потерь, страданий, ужасов люди поймут, наконец, бессмысленность войн. В мире не стало войны. Открылась возможность жить без войны по всему земному шару. Это было захватывающее ощущение счастья – всеобщего братства. Война закончилась. Кинохронику Парада Победы бегали смотреть по многу раз.

Не узнать теперь в разросшихся деревьях тех тонких саженцев липок и яблонек, что сажали мы, школьники, в Московском и Приморском парках Победы.

До войны люди не имели тех технических благ, что окружают всех сегодня. Не было газа и электрических плит, пылесосов, телевизоров и холодильников. В коммунальных кухнях шумели примуса и чадили керосинки. Большинство зданий отапливались печами. Но бытовые хлопоты не были главной заботой, им не отводилась львиная доля для свободного времени, которого в те годы было гораздо меньше. Не было этого всеобщего потребительства. Интересы у людей были иные. Ценилось непосредственное общение, бескорыстная дружба.

Вторая, послевоенная часть маминой жизни, по воле судьбы, сложилась как продолжение трудных дней, только без голода, снарядов и бомб. Пришлось оставить надежды на завершение университетского образования и всю жизнь без остатка посвятить детям.

Военные годы сделали маму в чём-то суровой, но бесстрашной. Отец вернулся с фронта, мама родила ещё двух девочек. Достаток был совсем не велик. Мама сама шила и перешивала детям всё – и платья, и пальто, вязала носки, варежки. Из проносившихся свитеров и рейтуз мастерила что-то новое. В то время в магазинах не было ничего достойного. Любую работу она делала сама, никого никогда не просила о помощи. Казалось, она из принципа гордо так идёт по жизни, не кланяясь и не сдаваясь. Пока был жив отец, все дети успели получить образование. В семье выросли архитектор, музыкант, врач и инженер-конструктор.

Подошёл мамин пенсионный возраст. Оказалось, что рабочий стаж по трудовой книжке маловат. Довоенные документы сохранились не полностью. Ходить, ездить, писать, что-то искать… Мама хотела идти работать и добирать недостающий стаж. Дети решили, что заботы на мамин век хватило и ещё хватит, а здоровье давно требует ремонта. Так и осталась мама с пенсией тридцать семь рублей (за потерю кормильца), и – не будь у неё четырех дочек – как бы она смогла прожить?

Говорят, что мамина жизнь в блокаду – это подвиг. Это, скорее, подвижничество, ежечасный труд, не только труд физический, но труд души, отдача всего себя ради детей, ради жизни, убеждённость в необходимости каждый день делать всё, чтобы прожить этот день. Мама не любит вспоминать о том страшном времени. Мы с ней никогда не разрешаем себе прикасаться к этой теме. Передачи с воспоминаниями о днях блокады мама слушает, уйдя куда-то в себя, прячет набегающие слёзы. Младшие сестры не понимают нашего с мамой молчаливого единения.

Я преклоняюсь перед этой женщиной. Преклоняюсь перед её скромностью, её верностью принципам чести, честности и человечности. Преклоняюсь перед её вечным стремлением делать добро, взамен которого она не требует ничего, кроме правды и искренности в общении.

***

Только после войны мы узнали, что 22 ноября 1941 года проложить путь по льду Ладожского озера было поручено автомобильной роте старшего лейтенанта Маркова Анатолия Павловича – брата моей мамы.

***

В 1975 году перед Днем Победы бывшие школьники блокадного Ленинграда собрались на уборку мусора на новом памятнике, что поставили на Средней рогатке, которая теперь зовётся площадь Победы. Там ещё при начале дороги на Пулково сохранены в земле доты (долговременные огневые точки). В проекте восстановления их к одной из годовщин блокады участвовал архитектор Ю. Кожин (ЛенНИИпроект). Собралось тогда человек 20, в большинстве не знакомые друг другу. Была ещё группа студентов. Объединяла всех жизнерадостная деловитость, с которой дружно выскребли мусор и навели блеск в нижнем зале новоиспеченного момента. Под конец появился автор – скульптор Аникушин. Он скромно принимал поздравления и благодарственные речи. Блокадницы решили сфотографироваться с автором. Студенты, боясь приблизиться, скромно стояли чуть в стороне (конечно, прошло 30 лет, их тогда ещё не было). Сфотографировались. Внутри монумента какие-то коридоры, точно подвалы бомбоубежища. Предполагается небольшой музей. В одном из закутков стоял канцелярский стол и лежала огромная книга для посетителей. В ней мы оставили свои подписи.

Перед тем, как разойтись, бывшие блокадные дети в молчании разломили на всех половинку буханки чёрного хлеба.

 


Читайте также: Считали — трудности ненадолго

Источник: Короткевич Л.И. Нам жизнь дана…- Спб. : отпеч. в цифр. копировальн. центре «Средний-28», 2010. — 47 с. Тираж 100 экз.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)