21 сентября 2015| редакция сайта

Блокадные письма библиотекарей

В. А. Марин Письмо к М.В. Машковой

Ленинград, 8 июля 1941 г.

Здравствуйте, дорогие!

Письмо (открытку) — прочитал лишь вчера вечером, возвратившись из казармы. С пятницы по понедельник не бывал дома. Находился в ста­дии оформления в добровольную армию. Однако не пропустила медко­миссия, признан негодным к строевой службе. Подвела проклятая астма. Настроение по этому поводу неважное. Делать на работе почти что нечего, и, кажется, единственное место, где бы ты мог приложить силы, это армия. Может быть, это потому, что до сих пор нахожусь под впечатлением трех-четырех дней пребывания там. На днях пойду в Военкомат искать хо­тя бы какого-то места в армии. Тем более здесь, в библиотеке, и без меня смогут обойтись. Очень рад за вас, что благополучно доехали и размести­лись. Вчера говорил с Озеровой, она кроме телеграммы никаких вестей не имеет, хотя ее осаждают мамаши.

В городе тихо и спокойно, Ольгу никак не могу увидеть, она почти что не бывает дома. Коля находится в Луге. Надежда не решилась отправить дочку — пока воздерживается. Ребята Никольского эвакуированы ку­да-то в Мало-Вишерский район, но как и с кем и куда точно не знаю. Сам он в Выборге. О Соне ничего не знаю.

Соскучился о всех вас страшно. В особенности от отсутствия Галки. Она была настолько трогательна при отправке, что до сих пор не могу себе представить, что долго ее не увижу. Жду с нетерпением подробного пись­ма от тебя, где бы было много, много о детишках. Они особо дороги сейчас и это трудное время. Береги их, береги себя. За последнее время твое здо­ровье начинает внушать опасение. Как у тебя с ухом и прошел ли кашель?

Горячо целую. Передай Вадику — пусть он напишет письмо и нарисует дом, в котором вы живете. Мы этот рисунок поместим в стенгазете.

В. М.

Комментарий

Письмо В. А. Марина хранится в семейном архиве Мариных. Адресовано М.В. Машковой, когда она находилась с эвакуированными детьми сотрудников Публичной библиотеки в Малой Вишере.

 

***

Российская Национальная Библиотека. Современный вид.

Российская Национальная Библиотека. Санкт-Петербург, Садовая ул., д. 18. Современный вид.

Таисия Ивановна Антоневич (1911—1987) работала библиотекарем Отдела комплектования с 1930 г. по 1975 г. В годы войны была бойцом Унитарной команды, ставшей ядром обороны книгохранилища. Участвовала в строи­тельстве защитных сооружений на подступах к Ленинграду, оборудова­нии стационара при Государственной Публичной Библиотеки, спасении бесхозных библиотек. Награждена ме­далью «За оборону Ленинграда».

Ее письмо, как и следующее, публикуемое здесь письмо Рахили Самуи­ловны Подрайской, адресованы их общей подруге, врачу по специально­сти, Клаве; оба письма по неизвестной причине остались неотправленны­ми.

 

Ленинград, 16 мая 1942 г.

Милая Клавочка!

Пишу тебе только что опомнившись от тяжелой болезни. Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо, за все время войны я не имела от тебя ни строчки. Может быть, ты писала на Гагаринскую, где я бываю очень редко, во всяком случае, попытаюсь, мы так близки были с тобою, и я так привык­ла делиться с тобою всеми моими переживаниями, что теперь, родившись, второй раз, я чувствую огромную потребность рассказать тебе все, что я пе­режила за этот ужасный год, все, что я выстрадала и перечувствовала. Ты Клавочка, — врач и ты, конечно, знаешь, что такое война, голод и даже мод­ное теперь слово «дистрофия» знакомо тебе хорошо — наверное, немало слышала о том, что пережили мы, ленинградцы, но одно дело знать это по газетам, а другое пережить так, как пережили это мы (ленинградцы в усло­виях блокированного города). «Блокада» — какое страшное слово — знаешь ли ты, что такое 125 г хлеба на целый день! Это кусочек, на который раньше мы не обращали совершенно внимания, он мог упасть, вывалиться, потеряться, а теперь… Я, наверное, никогда больше не смогу смотреть равнодушно на хлеб, каждая крошка его мне кажется священной, а наесться я им вволю невозможно никогда! Но начну сначала:

22 июня была объявлена война и на другой день началась сумасшедшая работа, Ленинград готовился эвакуировать свои ценности и спасать по воз­можности свои здания. Книги Публичной библиотеки вывозились, упаковывались, прятались; чердаки засыпались песком, все стропила красились суперфосфатом.

Ты, конечно, понимаешь, ни одна из этих работ не прошла мимо меня. Мы забыли о выходных днях и перестали считать количество часов, затра­ченных на работу.

Ты ведь хорошо знаешь Публичную библиотеку; правда, ты не была на чердаке, но протяженность его, вероятно, хорошо представляешь, а также и высоту нашего здания. Так вот, ведрами, по людскому конвейеру, расставленному на лестницах, песок поднимался на чердаки и там развозился на тележках. Лето было душное, жаркое, мы все почти голые, обливались потом, носились под раскаленной крышей, напоминая собой чертей в аду.

А окраска балок!.. Никто из нас никогда не был маляром; сначала нам эта работа даже показалась занимательной, но потом интерес упал, краска разъедала лицо и руки; часто, несмотря на очки, попадала в глаза; руки, не привыкшие держать тяжелую кисть, ломило невыносимо… Одновремен­но с этим я была бойцом Унитарной команды МПВО и несла всевозможные наряды и дежурства. С августа месяца нас начали посылать (на трудповинность) за город копать противотанковые рвы.

День 8 сентября останется памятным на всю жизнь — в 7 часов вечера началась первая настоящая бомбежка Ленинграда — бомбы попали в Бадаевские склады; все небо было озарено пламенем… Я в ночь с 8 на 9 сентября дежурила как боец противопожарного отделения в нашем филиале на Моховой улице. Ночью налетели немецкие самолеты. О, это ощущение полной беспомощности (и безнадежности!). Налет был огромный; самолеты, не переставая, жужжали над самой головой. Я сидела у стола, обхватив голову руками и сжав зубы; у меня не было страха, я только безумно хотела, чтобы бомба, наконец, попала в наш дом и пытка бы кончилась. Пом­ню, что пожарник, дежуривший со мной, — пожилой человек, почтенный отец семейства — лег на пол вдоль одной из стен и только тихо стонал при каждом свисте бомбы. Наконец, раздался оглушительный треск, нас кач­нуло так, что мы все оказались сбитыми в одну кучу по одной стороне комнаты — бомба попала в здание ТЮЗ’а, напротив нашего филиала. Когда я наутро шла домой с дежурства, то почти весь мой путь был усыпан пеплом и стабилизаторами зажигательных бомб. Жили как в каком-то чаду. Днем летали самолеты-разведчики, ночью начиналась свистопляска. Какое это было страшное время, Клава!

Ночью стоишь на чердаке (в полном отчаянии) и слушаешь свист бомб вокруг; вылезешь на крышу, там, почему-то, кажется не так страшно; кру­гом пожары, то тут, то там небо пронизывают зажигательные бомбы, а не­мецкие самолеты жужжат, жужжат… Тоска сжимает сердце, а глаза не­вольно смотрят в сторону Гагаринской — как-то там; что с тетей Ксеничкой, все ли благополучно?

Днем почти каждый день мы в это время ездили (на трудповинность) на Среднюю Рогатку копать рвы. Уезжая, мы каждое утро прощались с Ле­нинградом и жизнью. Если центр Ленинграда был прифронтовой поло­сой, то Средняя Рогатка была фронтом, откуда выселили всех живущих и куда пускали лишь военных да нас, трудармейцев. Трамваи ходили только до «Электоросилы», а оттуда мы шли пешком еще почти час до места ра­боты. Кругом стояли наши орудия, и обыкновенно с утра они посылали немцам свои снаряды. Зато часов в 11 начиналось обратное. Сначала при каждом разорвавшемся невдалеке снаряде мы бросали работу и ложились на землю, но скоро привыкли настолько, что даже внимания не обращали, а только старались скорее сделать свое дело и уйти домой.

Но иногда бывали настолько страшные моменты, что, вспоминая о них, мне и сейчас делается холодно. Помню, как однажды начался обстрел на­шей трассы. Снаряды ложились буквально в нескольких метрах от нас, то спереди, то сзади. Народ в панике не знал куда бежать — снаряды пресле­довали всюду. К счастью, не растерялся начальник трассы. Копали мы в это время довольно глубокий противотанковый ров. И вот, стоя на высо­ком берегу этого рва, товарищ Приборкин заставил людей ползти полз­ком вдоль рва, не вылезая из него. Местами на дне рва проступала вода, местами была вязкая глина, а люди шли, согнувшись в три погибели и прикрывая головы лопатами. Это было наше единственное оружие и за­щита — лопата, часто пробитая в нескольких местах осколками.

Помню один особенно страшный день, когда на нас на Рогатке днем на­летело несколько вражеских самолетов. Самолеты пускали пулеметную очередь и бомбы. Наши зенитки открыли по ним огонь, а мы оказались со­вершенно беззащитны в поле, где невозможно было укрыться, небольшая кучка людей, копавших проходы для телефонных кабелей. Мы лежали на земле ничком, стараясь сделаться как можно более плоскими, а кругом до­ждем падали осколки от зенитных снарядов; лежали, сжимаясь всем те­лом и напряженно прислушиваясь, не закричит ли рядом раненый това­рищ. Я в это время особенно почувствовала, что такое настоящая дружба. Милая Рая (Подрайская), подруга моя единственная! Ты помнишь, Клава, как мы всегда дружили с ней до войны, но тут, в это страшное вре­мя, мы оценили нашу дружбу по-новому! Не знаю, что делали бы мы друг без друга и без той моральной поддержки, которую давали друг другу.

На оборонные работы мы всегда ездили вместе и во все время опасности форменным образом поддерживали друг друга своими телами. В са­мое тяжелое время мы делились каждым куском, каждой крошкой хлеба. Я не знаю, откуда было столько выдержки, но если случалось нам быть не вместе на работе, то каждая из нас считала своим долгом принести с трудоповинности весь свой паек нетронутым (на трассе мы получали хлеба побольше, чем в городе) и только вечером ели его вместе с тетей Ксеничкой, разделив на равные части. А голод в это время рвал на части пустой желу­док, в голове шумело и все тело ныло от тяжелой физической работы.

В Библиотеке в это время становилось все мрачнее и холоднее. Люди голодали и невыносимо мерзли. Единственным и наиболее теплым местом была столовая. Постепенно уже нигде не работали, а лишь приходили и отсиживали здесь свои часы. Сначала еще пытались что-то делать, хотя бы и в столовой: писали карточки, составляли каталоги, но в конце концов все это было заброшено, сил не было уже ни на что; просто сидели, тупо уставившись в пространство, и только пили жадными глотками ки­пяток, когда он был. Там работали, там… Но (постепенно) закрылась и столовая, остались бомбоубежище и газоубежище, наполненные полуживы­ми людьми. У большинства сотрудников были уничтожены квартиры — или бомбами, или снарядами, или пожарами. Ни у кого не было дров, а в бомбоубежище у нас еще действовало паровое отопление. Сотрудники Библиотеки поселились здесь со своими семьями и вещами, здесь голодали, холодали и, наконец, умирали, не вынеся всех ужасов блокады. Каж­дый день мы находили новые трупы. Мы перестали удивляться и ужасаться. Нервы притупились. Людей становилось все меньше и меньше. К янва­рю 1942 года от команды осталась лишь небольшая кучка. Мы делали все: несли дежурства в Штабе, за командиров и бойцов, возили на саночках больных и мертвых, чистили снег, готовили стационар.

Я чувствовала себя все слабее и слабее. Дома у тети Ксенички было хо­лодно и черно от копоти буржуйки. Дров не было, и мы с Раей постепенно раскалывали мебель. Тетя Ксеничка, опухшая, грязная, вся в нарывах, еле передвигая распухшими ногами, сидела у буржуйки и варила единственное блюдо на целый день — жидкий суп. Иногда по вечерам, когда мы с Раей вырывались из Штаба домой, мы ели его все вместе под свист бомб, при свете коптилки.

Голод, холод и темнота — что может быть ужаснее такого сочетания! Дежурство в Штабе в полной темноте и в таком холоде, что совершенно не чувствуешь ни рук, ни ног; время движется бесконечно медленно и смерть кажется простым избавлением от всех мучений жизни.

В конце концов, нас осталось семь человек командиров МПВО — ко­мандиров без команды. Мы в это время делали решительно все. Мы были почти единственными людьми в Библиотеке, не потерявшими человече­ский образ. Сами едва двигаясь, мы возили на саночках больных и уми­рающих сотрудников Библиотеки в больницу и обратно. Бомбоубежище, газоубежише, отдельные комнаты Библиотеки были наполнены трупами сотрудников. Хоронить их или хотя бы свезти в морг не было сил; при­шлось сложить всех умерших просто во дворе под аркой. (Это явление бы­ло присуще вовсе не только нашему учреждению; это было всюду: в домах, подвалах, дворах лежали трупы, которых никто не убирал и не хоронил. Положение было ужасное. В конце концов, на помощь пришел Штаб рай­она). Наконец, однажды ночью к нам в Библиотеку приехала машина за трупами. Я была дежурным командиром и должна была эти трупы вы­дать, но у меня не было фонаря, чтобы осветить путь; не было сил, чтобы открыть ворота. Когда, наконец, все препятствия были преодолены, и мы вошли во двор, глазам нашим представилось ужасное зрелище: люди ле­жали в самых различных позах и костюмах. Мне пришлось освещать каж­дого отдельно, выискивать их во всех темных уголках двора. Я с трудом уз­навала в этих одинаковых вытянувшихся лицах людей, которых хорошо знала при жизни (в эту ночь было вывезено около 39 трупов — 30 сравни­тельно еще молодых людей, так нелепо погибших и совсем немного не до­живших до лучшего времени). А в это же время наша Библиотека все же не прекращала своей работы. В эту же ночь, которую я описываю тебе, в зда­нии Библиотеки выполнялся срочный заказ из Смольного. В огромных, насквозь промерзших залах несколько человек во главе с директором осве­щали шкафы лучинками, снимали с полок книги — так перекрещивались между собой смерть и жизнь.

В начале февраля в Ленинграде начали создаваться местные стациона­ры при учреждениях для спасения еще оставшихся в живых людей. По возможности, насколько это было можно в условиях блокады, в этих ста­ционарах должно было быть светло, тепло и сытно (все это, конечно, очень относительно). И вот 6 девушек под руководством нашей всегдашней вдох­новительницы Тани Григорьянц, принялись за устройство такого стацио­нара у нас. Замерзшими руками мы сдирали обои со стен, чистили, мыли, убирали помещение, обмазывали, оклеивали его. Мне было безумно труд­но заставить себя что-то делать, я была слабее всех, но отставать не хотела. Воодушевляла мысль, что мы дадим возможность несчастным измучен­ным людям хоть 10 дней провести в человеческих условиях. И результат превзошел наши ожидания, стационар просуществовал два месяца. Многих спасти не удалось, но те, что выжили, никогда не забудут трех неболь­ших уютных комнат, где было сравнительно тепло и где ласковые руки сво­их же товарищей (наш стационар обслуживался своими сотрудниками) разносили больным пищу.

Должна сказать, что этот стационар спас жизнь также и мне. 1 марта 1942 года я наконец не выдержала и окончательно слегла. Болела я долго и очень тяжело. У меня была сильнейшая дистрофия и голодный дистрофический понос. Я лежала тут же, в нашем общежитии. За мною самоотверженно ухаживали Рая и весь наш небольшой коллектив. Я многое переоценила по-новому за эту зиму, Клавочка, а особенно жизнь в коллективе. Если бы не наша общая жизнь, не моральная поддержка това­рищей, то я, вероятно бы, погибла.

Жили мы в сыром, темном помещении. У меня было такое болезнен­ное ощущение холода, что, лежа даже под всеми одеялами и пальто, я не могла согреться. В особенности мерзли конечности, они просто немели, и я их совершенно не чувствовала. Понос — болезнь заразительная; болела я долго, жила в общественном месте; меня могли отправить в больницу, это было бы, конечно, значительно проще. Но никому из моих товарищей это не приходило в голову, они только сокрушались обо мне и делали все воз­можное, чтобы поддержать во мне слабеющий дух и надежду на спасение. В конце концов, мой здоровый организм преодолел все. Я стала поправ­ляться (к удивлению всех даже очень быстро). Наступил апрель месяц, солнце стало ласково согревать землю. Постепенно, понемногу, Рая стала выводить меня на улицу. Когда это произошло первый раз, и я почувствовала на себе теплые весенние лучи, меня охватила такая огромная радость, что я живу, что я выздоравливаю. Я жадно провожала глазами быстро иду­щих впереди меня пешеходов, и мне казалось, что до этого счастья — быст­ро передвигаться — мне не дожить никогда. Но все проходит, милая Клавочка. Прошла почти без следов и моя болезнь. Редко так поправляются от дистрофии, как поправилась я, не только физически, но и морально. Сейчас я здорова, полна энергии и сил, я хочу жить и работать так, как никогда этого не хотела. О, кончилась бы только война! Прогнать бы поскорее немцев! Какую прекрасную жизнь построим мы снова! Как будем ценить наш спокойный, мирный труд!

Ну, Клавочка, всего хорошего.

Целую тебя крепко. Жду ответа. Рая шлет тебе горячий привет. Тася.

 

Подрайская Рахиль Самуиловна (1911 — 1993). В Публичной библиотеке работала с 1930 г. по 1975 г. библиотекарем Отдела каталогизации. В период войны боец Унитарной команды, командир медико-санитарного отделе­ния, участвовала в строительстве оборонительных сооружений, в работе медпункта Библиотеки, в дежурстве в госпиталях. Награждена медалью «За оборону Ленинграда».

 

[май 1942 г.]

Дорогая, милая Клавочка.

Я прочла Тасино письмо к тебе, и мне в свою очередь захотелось поде­литься с тобой своими переживаниями. Во избежание повторений буду стараться писать тебе о том, что пропустила Тася, или же что я по-другому восприняла. О том, как мы встретили объявление войны, и какие у нас сра­зу же появились работы, тебе уже писала Тася; я же хочу тебе рассказать о нашей поездке на трудповинность. 14 августа нас с Тасей послали на трудповинность. Ехало нас всего 9 человек из команды, и перед отъездом нас предупредили, что мы едем на трудный и важный участок.

Милая, ты ведь знаешь, что до войны нам очень мало приходилось ра­ботать физически, и хотя с первых же дней войны мы без перерыва были на физической работе, но только тут я впервые узнала, что такое труд и ус­талость. Мы копали противотанковый ров, и работать приходилось по 12 и более часов в сутки. Работали честно и рьяно, хотелось скорее кончить и вернуться в Ленинград. Придя вечером на ночлег, не знали, как удобней лечь, настолько болели все кости; хорошо помню, что, сжав во сне руку в кулак, просыпалась от боли и без помощи другой руки не могла разогнуть согнутую руку. Спали мы очень мало, работа была спешная, и вставали мы с рассветом. Хорошо помню один день: был дан приказ военного командо­вания выкопать особые прикрытия для орудий и работать нам пришлось без перерыва 30 часов, работали и ночью в полном мраке, ибо зажигать огонь было опасно. Копали буквально руками, вгрызаясь в землю; грунт был каменистый, и копать лопатой было невозможно. Велико было наше удивление, когда наутро мы увидели, что прикрытия нами все же выкопа­ны.

Милая моя Клавочка, пойми, родная, что тяжел труд в спокойной об­становке, но мы были у линии огня; в эту страшную ночь слышали, как немцы брали Гатчину и ужасные пожарища слегка освещали нашу рабо­ту. После этого ужасного труда нам разрешили отдохнуть; мы расположи­лись в кустарнике, но отдых наш так и не состоялся. На нас налетели не­мецкие бомбардировщики; ты знаешь, я ведь близорука, но они так низко над нами летели, что даже я ясно различала их ужасный знак — свастику; их было 19 штук. Что касается меня лично, то усталость превозмогла страх, и я так и не ушла никуда прятаться, да и смешно уходить — разве знаешь, где тебя ждет смерть.

Работали мы, таким образом, 3 недели; ко всем трудностям прибавилась еще сырая, холодная погода и скверные бытовые условия; тем большей была наша радость, когда 2 сентября вернулись в город. Но непродолжительны были наша радость и спокойствие. 8 сентября началась планомер­ная бомбардировка Ленинграда. Много томов можно писать об ужасах бомбежки, о всех ужасных разрушениях и опустошениях… Держала себя молодцом и тоже верила в жизнь.

Я считаю, что спасти Тасю мне помог коллектив, только чуткое и внимательное отношение товарищей и повседневная их помощь помогли мне поставить ее на ноги.

Постепенно весна вступала в свои права; с каждым солнечным лучом, с каждым теплым днем жизнь возвращалась, силы крепли. После этой ужасной зимы весь город был запущен; руками изголодавшихся ленинградцев, в том числе моими, город был очищен от снега и нечистот. Летом мы вздохнули полной грудью.

Так что, милая Клавочка, пережив все это, у меня не может быть жела­ния покинуть Ленинград. Наоборот, несмотря на то, что и по сей день нам приходится часто переживать и воздушные налеты, и весьма ожесточенные артобстрелы, и то, что до сих пор не прошло у нас еще окончательно чувство голода, громадное желание быть именно здесь и именно здесь до­ждаться Победы и окончательно уничтожить врага. Родная моя Клавочка, надеюсь, что письмо дойдет до тебя, и мы получим от тебя такой же длин­ный и исчерпывающий ответ о твоей жизни. Ведь твоя судьба военного врача особенно интересна.

Жду ответа.

Будь здорова и счастлива. Любящая тебя Рая.

 

Белинькая Беатриса Захаровна (1909—1987). В Публичной библиотеке работала библиотекарем Отдела фонда и обслуживания с 1936 г. по 1942 г. и с 1945 г. по 1965 г. Во время войны член Унитарной команды. В феврале 1942 г. эвакуировалась в Кировскую область, Куменский район, где работала в колхозе. Два ее письма обращены к Ревекке Израилевне Добриной (1904 — 1947), библиотекарю Отдела фонда и обслуживания Публичной библиотеки, бойцу Унитарной команды на протяжении всей войны…

 

7 ноября 1943 г.

Ревекка Израилевна, милая, Вы ошибаетесь, пожалуй, что я своими воспоминаниями чем-то, как-то помогу Вам, но если бы это удалось, то бу­ду очень, очень рада. Вы знаете, как рада я была получить весточку от Вас! Да, многое меня связывает с Библиотекой. Как часто встают в памяти дни 1941 —1942 годов. Почему-то, когда Вас вспоминаю, то всегда вспомню «Добренького»; вот как живого вижу я его на III районе, когда он приходил к нам… Как в дни войны в общежитии нашей команды Вы его подкармливали; как он, усталый, приходил в общежитие к нам. И потом, как в зимний морозный день выносили его из Дворца пионеров. Вот не хватило у него сил вынести все тяжести войны, а Вы — в работе в Библиотеке не чувствуете, наверное, одиночества? А отец его, бедняга, теперь никому не нужный? Где же он? Почему не попал к своей жене, «дочери»? напишите мне о себе попод­робнее!

Добрина, милая моя, помните, как мы в квартире Вашего отца среди очень хорошей обстановки пилили дрова, и Вы мне пол пачки кофе пода­рили, угощали витамином «С», и мы с мамкой, когда я «тайно» бегала до­мой из команды, его распивали? Но не эти воспоминания нужно сейчас написать Вам, а то ведь дело в том, что бумаги мало, спасибо одной эвакуи­рованной старушечке, которая, узнав от меня, что я получила письмо из Ленинграда и мне требуется на чем-то «писать ответ» — вытащила из недр своего сундучка эту бумагу, а пишу я Вам это письмо в деревне Помялы, куда я пришла на праздники. (Здесь я жила и работала год, и все лето каж­дый выходной бегала — помогала в работе то одному, то другому). Дома писать нет возможности; только, пожалуй, можно писать «путевые замет­ки», если в то время, когда не надо зажигать свет (а у нас нечего зажи­гать!) — сесть куда-нибудь в уголок и записывать за приезжающими (мы живем буквально на постоялом дворе), а записать можно много интересно­го. Вы знаете, много едет с фронта раненых, много едет по разным концам Союза — в освобожденные области. Но опять я отклоняюсь от главного.

Вот что, с Вами я договариваюсь так: если будет Вам интересно почи­тать о моей жизни (это совсем серенькие будни, в которых праздником только сообщения по радио о победах и письма от близких), то Вы мне от­ветите и я напишу Вам.

Как жаль, что Мария Эдуардовна не дожила до дней возрождения Биб­лиотеки! Вот бы радовалась и, знаете, как-то странно представить себе, что многие уже не придут никогда в Публичную библиотеку, и Вы мне напи­шите обязательно, много ли, тепло ли пишут работники о людях, ныне ушедших? Помните Гар В. Е.? Как она жила в бомбоубежище — болела; она была настоящая коммунистка. Мне вспомнилось, как она всегда стара­лась побороть в себе свою физическую слабость, и я была свидетелем, как она на четвереньках поднималась по лестнице — и, заметив меня, сказала: «Ничего, Беатрисочка, мы будем жить — победа будет, Вы только не па­дайте духом».

Ревекка Израилевна, а Вы не вступили в партию? А вот что еще — напи­шите, где Ухмылова? Кто теперь возглавляет партийно-общественную жизнь Библиотеки? Вчера вечером к нам постучалась одна эвакуирован­ная, живущая в той же деревне, где и мы, и сообщила радостную весть: «Киев наш!», а я сегодня вышла из дому, еще темно было, прибежала сюда и сообщила тут. Ну, Добрина, попробую я написать некоторые факты, ко­торые, может, помогут Вам.

По Казанскому тракту, медленно, на костылях шел красноармеец. Ко­гда мы с ним поравнялись — секунда и мы узнали друг друга. Сразу вспом­нила я зиму 1941 — 1942 г., Публичную библиотеку, команду МПВО — ме­дико-санитарную команду, работу в одном из госпиталей Ленинграда, красноармеец тепло вспоминал, как за ним ухаживали «из Публичной библиотеки».

Передо мной письмо одной сотрудницы, она пережила очень много тяжелого: война отняла у нее семью, близких ей. Письмо грустное, тяже­лое; кончает она так: «коллектив Библиотеки делал для меня все — он по­мог мне перенести тяжелые утраты».

Еще одна из наших ушла на фронт, оставив мать-старушку, и вот как-то получила письмо от нее. Она пишет, что коллектив библиотеки ее мать не оставляет.

Зима — январь 1942 года. Нужно было сдавать стандартные справки на получение продовольственных карточек. Расстановщица Русского фонда И.С. Сергеева лежала дома — она была уже дистрофик. Когда я пришла к ней за справкой,— она, заслышав мой голос, сказала: «Беатриса Захаровна, милая, я ведь умираю!». Вхожу к ней — и вижу действительно умираю­щего человека, Посидела у нее, поговорили, и она, несмотря на свое состояние, расспрашивала о людях Библиотеки, спрашивала, кто теперь вместо нее работает. А умирая, завещала несколько своих вещей — одной из сослуживиц…

Ревекка Израилевна, я знаю, что Вы хотите, чтобы я написала о произведенной работе, но мне никак не написать — команда МПВО в то вре­мя была для меня всем. В моем письме сейчас был перерыв, мальчик-ученик попросил его спросить стихотворение Некрасова «Рубка леса» и, знаете, Добрина, милая, опять вспомнилась команда МПВО, как с 20 —24 часов 6 ноября мы с Сергеевой (бойцом Химического отделения) дежурили в Екатерининском саду, и вот после тревоги из щелей ушел народ, а мы вдвоем ходили по саду и наизусть читали стихи Некрасова. Она читала их хорошо! Особенно «Железную дорогу», а когда кончили, то, прислушивалась к тишине, медленно проходили, и радио выстукивало… и так не хоте­лось, чтобы тишину нарушила «воздушная тревога»!

Нередко, дежуря на медпункте, ко мне приходила Е.М. Финкель — маленькая, замерзшая, в валенках, закутанная в серый платок — она при­ходила с нередким вопросом: «А как ты думаешь, где еще поискать кни­гу?» или: «Как ответить читателю по этому требованию?» — в те дни мы были редкими «гостями» в Фонде (и я, и Терентьева, и Добрина, и Силантьева были в команде); в Фонде работали Финкель, Сергеева и еще — забыла фамилию библиотекаря. Но, встречаясь в столовой, на лестнице, мы нередко, на ходу обсуждали и производственные вопросы.

Ну, опять перерыв. Прибежал мальчонка и с порога кричит: «Киев взя­ли — нам учительница сказала — вчера в сельском совете по радио переда­вали!»

В начале войны, когда еще мы работали в Фонде, по сигналу Воздушной тревоги мы бежали в бомбоубежище на КП. Помню, была я как-то де­журная по Фонду, все ушли, а я ходила по 18 залу, выходила в Круглый зал и даже… подходила к окну — смотрела на опустевший в миг Невский, на некоторых непокорных граждан, с которыми «боролись» милиционеры. И вот слышу шаги — это «вездесущая» Мария Эдуардовна Орловская обе­гала фонды — по пути поругала она меня, приказала сидеть в 18 зале под сводами. А когда прозвучит отбой воздушной тревоги, Фонд быстро на­полняется людьми, занимающими свои рабочие места, и снова работаем. Но часто не успеешь и 5 минут поработать, как снова гудит сирена.

На носилках носили мы книги в помещение рядом с Ру­кописным отделом, и помнится, что каждый перерыв тянуло в Фонд — там работали наши и всегда были вопросы — маленькие, производственные, но насущные. Прием новых поступлений не прекращался (пока они шли в Библиотеку).

Вспоминается, как были даны дни и часы производственной работы для нас, членов Команды — и вот Добрина и я проверяли вдвоем книги 1934 года издания (18—19 формат). В Фонде холодно, в разбитое окно Круг­лого зала дует, с улицы доносится жизнь города — настороженного горо­да, готового к борьбе с врагом… нам удалось проверять недолго — тревога, и мы бежим в бомбоубежище. В это же время шла работа обычная — по пропуску книг — ее делала на III районе Финкель. Книги снимала и стави­ла В.С. Сергеева. Как-то раз я пришла в перерыв в Фонд — посмотреть, как там жизнь течет. Потянуло посмотреть все фонды — иду одна — и смотрю, как ставит книги Валентина Сергеевна, ставит, чувствуется, с трудом, и ста­ла мне говорить, что, мол, умрем мы скоро все. Поговорили мы с нею, я старалась разуверить ее — о смерти думать не хотелось!

Проверка фондов шла обычным порядком. Но, конечно, делали мало, ибо времени давалось мало. Фонды проверяли и Терентьева, и Финкель, и Добрина, и я, и новый библиотекарь.

В Фонде была (всем известная) плохая крыша; был сильный дождь, и фонды стало заливать. Ко мне на пункт пришла В.С. Сергеева и сказала, что, мол, мы сняли с полок книги, но этого мало, если еще пойдет дождь — дело будет плохо. И вот вечером в полной тьме шли мы в Фонд снимать книги (на это дело были мобилизованы не только работники Русского фонда, но и члены Команды).

В феврале, как-то одна я работала на районе — Терентьева, Финкель до того поставили карточки новых поступлений в каталог, а я их проверяла. Было жутко холодно, и я брала ящики в столовую и там работала — Фонд был закрыт на большой замок; каждый раз, открывая его, я останавлива­лась в помещении бывшей Отметки; как грустно, неуютно было там!

В Отметке работали по-прежнему; часто проходя «каталожный зал» (где только и осталось, что справочники) можно было видеть Леночку Дмитриеву, Мебиль за справочниками, а очень часто они с нами выходили в столовую, там продолжая свою библиографическую работу.

На этом кончу. Переписывать некуда, да пусть так и останется, как на­писалось, ибо уверена, что мало помогла Вам — фактов производственной работы что-то не так много в голове. Ревекка Израилевна, а мы с Вами, правильно, для Смольного снимали книги, и помню, что Николай Петрович, передавая нам драгоценный светильник (его или керосин тоже, кажется, дали в Смольном), внушал всю важность этой работы.

Последнее: спросите Григорьянц, для кого-то из райштаба МПВО она меня услала вечером поздно с фонарем снимать Бисмарка «Мысли и воспоминания»; в Фонде книга была выдана на абонемент (я сходила в Фонд на место и определила по индикатору), и она достала из Читального зала.

Нy,больше писать не буду, а то Вам читать, уж поди, надоело, да и цензора надо пожалеть (если он добросовестно работает). Привет всем. Пи­шите. Ваша Белла.

 

Источник: Публичная библиотека в годы войны 1941-1945 гг. — СПб., 2005. С. 117-157.

 

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)