26 декабря 2014| Солсбери Гаррисон, американский публицист и историк

Блокадный Ленинград: в преддверии Нового года

Они начали появляться в декабре — детские санки, ярко окрашен­ные в красный или желтый цвет, узенькие санки с полозьями. На них раньше дети катались с гор — на голове меховая шапка-ушанка, за спиной развеваются концы шерстяного шарфа. Рождественские по­дарки, маленькие саночки. В них мог даже поместиться мальчишка, съезжавший лежа на животе, или мальчик с девочкой, которые, уце­пившись друг за друга, мчались по ледяным горкам.

Детские сапки… Они вдруг появились повсюду — на Невском, на широких проспектах, они двигались к улице Марата, к Невской лав­ре, к Пискаревскому кладбищу, к больницам. Бесконечный скрип полозьев — громче артиллерийской канонады. Этот скрип оглушал. А на сапках — больные, умирающие, мертвые.

В декабре Владимир Конашевич, художник, иллюстрировавший книги Пушкина, Лермонтова, Ганса Христиана Андерсена и Марка Твена, решил писать воспоминания. А что еще он мог делать? Он го­лодал и замерзал. Рисовать почти невозможно, вот он и опишет свое детство. Это было в прошлом столетии в Москве; быть может, погру­жаясь в воспоминания, он перестанет слышать этот скрип санок, пе­рестанет видеть бесконечный поток людей в черных шубах, которые тащат детские санки по ледяным тротуарам, изо всех сил тянут их че­рез мостовую.

В городе нет машин. Только люди тащат свою ношу — своих близ­ких в гробах из некрашеного дерева, большие и маленькие гробы. Не­счастье жмется к полозьям санок; неустойчивые ведра с водой, вязан­ки дров… Конашевич пробирался через сугробы и все больше вспо­минал свое московское детство: зимние улицы, тихие снежные пейза­жи, тишину которых нарушали лишь салазки да сани.

Нет, вытеснить из сознания настоящее он не мог. Как ни старайся, невозможно забыть крик старухи, жившей в их коммунальной квар­тире, которая сидела на табуретке у входа, худая, почерневшая, с протянутой рукой, хрипло шепча: «Хлеба… хлеба…» Каждый раз стоило выйти из подъезда, как протягивалась ее рука и старуха слов­но каркала: «Хлеба… хлеба…» Вскоре она умерла.

Ленинградцы уже привыкли к смерти. Однажды, проведя в Смольном день, Лукницкий к ночи вернулся в квартиру отца. Почти весь путь домой он прошел пешком, а придя, узнал, что умерла его тетка, Вера Николаевна. В то утро она, проснувшись, жаловалась, что болит сердце, затем села и потеряла сознание. Через несколько часов ее не стало. Положили тело на стол в ее комнате, закрыли дверь, а на кухне готовился ужин — крохотный жареный кусочек, все, что осталось от собаки Мишки.

29 декабря Лукницкий писал в дневнике, что 10 дней назад ему сообщили: от голода умирает 6000 человек в день. «Теперь, конеч­но, гораздо больше», — замечает он. Шесть членов Союза писателей умерло за последние 2 — 3 дня: Лесник, Крайский, Валов, Варвара Наумова и еще двое. Крайский умер в столовой Дома писателей, шесть дней его тело пролежало там, пока его не вынесли.

«Вывезти какого-нибудь покойника на кладбище, — писал Лук­ницкий, — дело настолько тяжелое, что оно поглощает последние ос­татки сил у людей уцелевших; живые, выполняя свой долг перед по­койниками, сами оказываются на грани гибели».

Лукницкий, как и все авторы ленинградских дневников, говорит о царившей в городе тишине. Было тихо, как в могиле. Машин почти не видно лишь хилые люди медленно тащили детские санки. Но не всех умерших клали в гроб, многих просто заворачивали в просты­ню, а когда привозили на кладбище, то копать могилу было некому и некому было помолиться за покойника. Тело просто бросали. А не­редко те, кто тащил санки, падали рядом с трупом и умирали са­ми — ни звука, ни стона, ни крика.

За больницей Эрисмана, у ворот, рядом с патолого-анатомическим отделением, Вера Инбер видела ужасную картину. Здесь на берегу Карповки росла гора трупов, каждый день 8 — 9 трупов добавлялось к этой горе. Снег падал и укрывал их. А затем сверху сваливали но­вые трупы, завернутые в коврики, портьеры, простыни. Однажды она увидела маленький труп, видимо детский, упакованный в оберточную бумагу, обвязанный обыкновенной веровкой, Иногда из под снега вылезала рука или нога, удивительно живая среди блеска снежного савана.

Вера Инбер понятия не имела, как с этим быть. Паталого-анатомическое отделение забито трупами. Ни грузовиков, ни сил, чтобы вывезти их на кладбище. В таких условиях регистрировать смерть не возможно. Все, что можно сделать, — пересчитывать трупы и сообщать цифры в ЗАГС.

Наибольшее количество трупов находилось в приемной. Многие приносили своих умерших в больницу. Многие входили неверными шагами в приемную и здесь умирали. На кладбищах взрывали динамитом длинные рвы для массовых погребений. Индивидуаль­ную могилу почти невозможно было получить. Кладбищенские ра­бочие закапывали трупы только за хлеб — самый дорогой ленин­градский товар.

Страшная ленинградская зима, самая холодная за долгие годы: в декабре средняя температура составляла 9° выше нуля по Фаренгей­ту (—13°С), в январе — 4 ниже нуля ( —20°С). Земля затвердела, как железо, у ослабевших ленинградцев не было сил рыть могилы. Большинство трупов оставалось на поверхности земли, снег и лед по­степенно их укрывали.

Некоторых опускали в общие могилы — в сущности, это были длинные рвы, которые готовили саперы, взрывая землю динами­том, — на Волконском кладбище, на Большой Охте, на Серафимовском, Богословском, Пискаревском, «Жертв 9 января» и Татарском кладбищах. Закапывали на открытых площадях на острове Голодае, в поселке Веселом, на Глиноземном заводе. Зимой 1941/42 года было вырыто 662 братских могилы, их общая длина 20 километров.

«Ясно помню эту картину, — писал затем Е.И. Красновицкий, ди­ректор завода «Вулкан». — Лютый мороз, трупы замерзают. Их под­нимают на грузовики, они звенят, как металлические. Когда я впер­вые пришел на кладбище, у меня волосы встали дыбом: горы трупов, люди, сами еле живые, кидают их в ров, и на лицах полное безраз­личие».

Из Куйбышевского, Дзержинского, Красногвардейского и Вы­боргского районов мертвых везли на Пискаревское кладбище. Туда направили паровые экскаваторы особого строительного управления №5. Когда прибыли на Пискаревское кладбище, проехав 30 кило­метров, машинисты экскаваторов с трудом поверили собственным глазам. Они начали копать ров, стараясь не глядеть на груду тел.

Вернувшись поздно ночью с Ладожского озера, Всеволод Кочетов увидел экскаваторы за работой. Он подумал, что они строят новые укрепления, но шофер пояснил:

— «Они роют могилы — видите, трупы».

Кочетов посмотрел внимательней на смутные очертания предме­тов, которые принял за штабеля дров, и понял, что это горы трупов. Часть их была завернута в одеяла, платки, простыни, другие завер­нуты не были.

— «Их здесь тысячи, — сказал шофер. — Я мимо езжу каждый день, и каждый день копают новый ров».

Несмотря на это, многие трупы остались непогребенными или ле­жали в открытых рвах.

Ленинградец писал в январе 1942 года о своих впечатлениях:

«Чем ближе я подъезжал к входу на Пискаревское кладбище, тем больше лежало тел по обе стороны дороги. Я уже выехал из города, видел небольшие одноэтажные домики, сады, деревья и затем нео­бычную бесформенную массу. Я подошел ближе. По обе стороны до­роги лежали такие горы мертвых тел, что две машины там не могли разойтись. Машина могла идти лишь по одной стороне и не могла по­вернуть. Через узкий проход между трупами, которые валялись в большом беспорядке, мы выехали к кладбищу».

Ленинградские власти ничего почти не могли сделать и тем не ме­нее 7 января предписали соблюдение 4 строжайших санитарных норм» под угрозой — «революционного трибунала» — иными словами, расстрела. Не стоит и говорить, что угрожать было бесполезно.

«Никогда еще в мировой истории, — сказано в официальной ис­тории ленинградской блокады, — не было такой страшной трагедии, как смерть людей от голода в блокадном Ленинграде».

На улицах ежедневно появлялись все новые гробы с покойниками или пустые, их везли, раскачивая, на санках, один мимоходом стук­нул Веру Инбер по ноге. Обычно санки тащили две женщины, они впрягались, закрепив на плечах веревки — не потому, что труп тя­желый, а потому, что были слишком слабы.

Однажды Вера Инбер увидела труп на санях, женский труп. Не в гробу, а в саване, причем те, кто покойницу снаряжал, старательно заполнили саван стружками, чтобы придать груди более нормальный вид. Чувствовался навык профессионала, и Вера Инбер содрогну­лась. Вероятно, ведь кому-то заплатили, быть может хлебом, чтобы подготовить несчастный труп — зачем? А в другой раз она увидела сдвоенные санки, на одних — гроб, поверх которого аккуратно были уложены лом и лопата, на других — вязанка дров. На одних смерть, на других жизнь.

В ту зиму и Ленинграде чего только не возили на детских санках. Новенький комод тащила умирающая от голода женщина, чтобы рас­колоть его на дрова; две женщины тащили третью, беременную, — в больницу, рожать, она была худая, желтая, с лицом скелета; две дру­гие женщины везли на детских саночках мужчину, его ноги волочи­лись по земле, они все повторяли: «Осторожней! Осторожней!»

В воскресенье на пути от ворот больницы Эрисмана до площади Льва Толстого Вера Инбер встретила 8 санок, больших и маленьких, на всех лежали трупы, завернутые в разного рода подобия саванов.

Изменился даже запах города. Прежде пахло бензином, табаком, лошадьми, собаками или кошками. Это был здоровый запах исчез­нувшей жизни. А теперь пахло лишь снегом и влажным камнем. За­мерзшие белые подъезды и лестницы. Да еще — на улицах — непри­ятный, резкий запах скипидара.- Значит, мимо только что проехал грузовик с трупами по дороге на кладбище. Или возвращавшийся с кладбища. Скипидаром поливали машины и покойников, резкий запах оставался в морозном воздухе, словно запах самой смерти.

Ленинград стал городом-склепом, страшней всего были в нем больницы. Елена Скрябина, почти обезумев от страха за сына Диму, которого с каждым днем все больше охватывало оцепенение, сумела устроить его на работу — курьером в больницу на Петроградской сто­роне. Раз в день за работу дадут мясной суп, это может спасти маль­чику жизнь. Он был так слаб, что едва ходил и вернулся из больницы в полуобморочном состоянии. Больница была набита мертвыми тела­ми, они были повсюду — в коридорах, на лестницах, у входа. С тру­дом удавалось протиснуться в здание или выйти из него.

Невероятно страшно стало на улицах. Приятельница Скрябиной Людмила однажды вечером спешила домой с работы. Какая-то жен­щина вцепилась в ее руку и кричала, что от слабости ноги больше не идут, и просила помочь. Но Людмила сама еле держалась на ногах, а женщина вцепилась в нее мертвой хваткой. И они боролись — дол­го, пока Людмила не вырвалась; оттолкнув женщину в снежный суг­роб, побежала по улице. Пришла домой — бледная, в глазах ужас, дыхание прерывистое — и повторяла все те же слова: «Она умирает! Она сегодня умрет!»

Дмитрий Молдавский всегда ходил одним и тем же путем: по улице Марата (все трудней было идти, потому что у морга росла гора трупов), затем по Невскому и через мост до университета. Проходил он этот путь за три часа, делая одну остановку. На углу Невского проспекта и канала Грибоедова, в самом центре города, стоял вмерзший в лед троллейбус. Тут он останавливался, развязывал шарф и отдыхал, считая до семидесяти пяти, а потом, как это ни было трудно, поднимался и продолжал путь. В трол­лейбусе он никогда не был в одиночестве, там всегда были другие пассажиры, притом всегда одни и те же — три мертвеца. Кто они — этого он не знал, может быть, так же остановились на минутку отдохнуть и никогда больше не встали.

Однажды он увидел, как на Невском проспекте впереди него упа­ла женщина. Пыталась встать, но не могла, сначала все же сопротив­лялась слабости, потом затихла. Он подошел. Ее лицо почернело, гу­бы дрожали, глаза были широко раскрыты. Рядом на снегу валялись ее красные варежки, а пальцы у нее были белые и такие тоненькие, словно макароны. Вместе с проходившей мимо женщиной Молдав­ский пытался поставить ее на ноги. Но эта жертва голода лишь при­открывала рот, произнося что-то вроде слова «суп». К ним подошел проходивший мимо красноармеец, втроем они поставили женщину на ноги, но она опять упала — и умерла.

— «Ну что же, мы старались», — сказала женщина.

— «Все уже, — сказал красноармеец. — Пошли!»

В другой раз Молдавский увидел впереди мужчину, который ша­таясь брел по Невскому и грыз хлебную корочку. А за этим, неустой­чиво бредущим, держащим в руке хлеб, внимательно следил еще один человек и говорил: «Замечательно! Булочка на завтрак». Он стоял и смотрел. Может быть, подумал вдруг Молдавский, он следит в надежде, что прохожий упадет и ему достанется эта корочка.

Люди все готовы были сделать за еду, за кусочек хлеба. В начале декабря кладбищенские рабочие предоставляли гроб и выкапывали могилу за хлеб стоимостью в 300 рублей. 10 декабря Евгения Васютина купила маленькую железную печку и отдала за нее хлеб, пред­назначенный на три дня, а за трубу еще отдельно.

Однажды к адмиралу Пантелееву пришла жена друга. Она с семьей голодает. Но Пантелеев признался, что ничем помочь не может. Она поднялась уходить и увидела его потертый кожаный портфель.

— «Отдайте это мне», — сказала она в отчаянии.

Пантелеев удивился и отдал портфель, а через несколько дней получил от нее подарок: чашку студня и никелированные застежки от портфеля. В записке сообщалось, что из никеля ничего сварить не удалось, а студень сварен из его портфеля.

К Новому году на черном рынке килограмм хлеба стоил 600 руб­лей, черного хлеба конечно. Имелось в городе полдюжины рынков, где коробку папирос, ку­сочек блокадного эрзац-хлеба или грязный кусочек ржаного, а также банку кислой капусты можно было купить или выменять на одежду, часы, бриллианты и произведения искусства. Но хлеб стоил так до­рого, что немногие ленинградцы могли мечтать о нем. Вера Инбер слышала о рынке, где одна ее приятельница выменяла 27 пакетиков аскорбиновой кислоты (витамина С) на живую собаку. А ее при­ятельница Мариэтта вполне серьезно сказала: «Очень удачная покуп­ка, если собака крупная».

А у Ирины, еще одной приятельницы Веры Инбер, был эрдель­терьер, которого звали Карма. Ирина его любила, словно это челове­ческое существо. Но 1 декабря служебным собакам перестали да­вать корм, люди начали есть собак. Вера Инбер встретила Ирину с ее собакой. «Идем к токсикологу, пусть усыпит собаку, — ска­зала Ирина. — Сначала в последний раз хорошо ее накормлю, я спрятала для нее корочку хлеба. А что потом, не хочу думать. Ко­нечно, ее съедят. Наши сотрудники давно этого ждут». К сожалению, токсиколог был так слаб, что инъекции сделал плохо, бедный пес, по­ка не умер, плакал, как человек.

Даже такому оптимистичному человеку, как Вишневский, трудно было найти силы, чтобы встретить Новый год с надеждой. Он был в госпитале, медленно приходя в себя после обморока. Оказался он там 1 декабря, не вполне понимая, что произошло. В конце декабря он делал нелепые записи в дневнике: «Сегодня 23°С ниже нуля. А за го­родом еще холодней. Великолепно!». Он слыхал, что к Новому году выдадут крупу и макароны, что для научных работников откроют специальную столовую. «Мы сохраним интеллигенцию!» — коммен­тировал он, ставя в конце восклицательный знак.

Вечером 31 декабря немцы били по Ленинграду артиллерийски­ми снарядами. В полночь Вишневский слушал по радио бой кремлевских курантов; затем артиллерийские орудия с кораблей, сто­явших на Неве, дали по немецким позициям новогодний залп. Донеслись по радио из Москвы звуки Интернационала, который играли куранты на Спасской башне. К Вишневскому пришли двое друзей, все выпили по стаканчику малаги, читали стихи Маяков­ского и Есенина, потом легли спать.

А Вера Инбер дважды встречала Новый год. Сначала в 5 вечера в Доме писателей, где состоялся «устный альманах», выступления писателей и поэтов. Она шла пешком всю дорогу от Аптекарского острова до улицы Воинова, где был Дом писателей. Температура намного ниже нуля, улицы пустынны, покрыты льдом. Она мино­вала трамвайный парк, откуда больше не выходили трамваи; пе­карню, откуда теперь поступало так мало хлеба; разбитые снаря­дами автобусы, занесенные снегом; набережную Невы, где стояли два недостроенных корабля.

 

Источник: // Солсбери Г. 900 дней. Блокада Ленинграда. — М. : Эдиториал УРСС, 2000. — С. 447-459.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)