29 августа 2016| Гранин Даниил Александрович

Цепочка спасающих и спасенных

book_1Мы записали множество рассказов, из которых видно, как люди выжили, хотя по всем объективным данным должны были умереть. Одна из женщин, Александра Михайловна Арсеньева, это чудо сформулировала так: «У каждого был свой спаситель». И действи­тельно так. Не в том только смысле, что многие выжили лишь по­тому, что в самый трудный момент кто-то кого-то поднял на улице, вернул утерянную карточку, поделился последним. Была и более сложная зависимость.

Люди остались в живых потому, что их держало на ногах чувство любви, долга, преданности — ребенку, дорогому человеку, родному городу…

Как говорит Ершова Зоя Александровна (ул. Мартыновская, д. 9):

«Спасла нас всех (ну, всех ли, я не знаю) надежда, любовь. Ну, я любила мужа, муж любил семью, дочку. Он близко служил, воевал. И вот когда мы садимся что-нибудь есть, карточка его около нас стоит, и мы ждем, что должен вернуться. И вот только ради любви, ради надежды этой мы все могли выжить. Очень было тяжело. Вот сейчас не представляю себе — ну как мы выжили».

Спасались, спасая. И если даже умерли, то на своем последнем пути кого-то подняли. А выжили — так потому, что кому-то нуж­ны были больше даже, нежели самому себе. Вот и А.М. Арсеньева помнит, что нынешней своей жизнью она обязана людям, которые спасали ее. И не раз.

«Кто меня спас? Вот недавно я нашла своего, можно сказать, спасителя. Она меня устроила в комсомольский полк. Нашла я ее совершенно случайно: она приехала на встречу школьных друзей из Алтайского края.

А первый мой спаситель? Я даже не помню его фамилии, но знаю (мы работали с ним вместе), что он был шофер. Кого он возил, уже теперь не помню, знаю, что его звали Саша. Очень симпатич­ный парень был. И вот как-то он приехал к одной женщине и ре­шил забрать своего племянника. Привез он ей спирту немножечко, чуть-чуть гречневой крупы и, конечно, чурки — отапливаться. Вот они сидят за столом, какой-то сыр, как мыло, едят. А я лежу. Саша смотрит: «Кто это у тебя?» — «Да вот женщину нашли без сознания. Была бомбежка. Не знаю, кто она такая». А я-то его узнала, я так слабо-слабо говорю: «Саша!» Он так посмотрел, подошел ко мне и говорит: «Александра Михайловна! Это вы?» Я говорю: «Я, Саша».

И вот он пошел на работу (а я там была списана как пропавшая без вести), пошел, сказал, где я. Ко мне пришли, потом уже на са­ночках доставили домой; больничный дали. А я уже умирала! Ну, девочки у нас были хорошие. Они с меня снимали платье (у меня платье с Невского, 12 — золотистое, шелковое). Вот это платье вы­стирают (я лежу голая) — наденут, выстирают — наденут. Каждый, кто приходил, все почему-то платье стирали. Я лежала в чистом, у меня не было вшей. На работе я осталась главным бухгалтером. Ну какой я главный бухгалтер, если я думала только о хлебе? И дочку я взяла с собой на работу…»

Сколько их, подобных случаев! Каждый отдельно может по­казаться нечаянным, но когда слышишь о них подряд, начинаешь понимать, что за этим стоит.

«Идем мы с Ларисой (дочь моей подруги Лены) через Бавар­ский мост, что у „Красной Баварии», подходит моряк и говорит: „На, девочка, держи от дяди Вани!» — и дал килограммовую банку американской тушенки. Мы бегом домой, и все четверо ели не ра­зогревая», — вспоминает Вера Ивановна Павлова (Тосно, ул. Боярова, д. 52).

Такие случаи запоминаются во всех подробностях. На всю жизнь врезалось: и Баварский мост, и облик этого безвестного моряка, и как они ели эту тушенку, которая, может, спасла их, и Ларису и Колю, взрослых ныне людей, у которых уже свои дети. И когда В. И. Павлова навещает свою подругу Лену, которая уже нянчит детей Ларисы, они вспоминают того моряка на Баварском мосту, и он уже существует и для внуков, которые его никогда не видели.

«В конце ноября мы потеряли хлебные карточки, — пишет нам Зинаида Владимировна Островская, — запасов у нас никаких не было, потеря эта для нас могла оказаться роковой. В соседней квартире жила семья Иваненко. Кроме четверых взрослых, там еще застряла семья невестки из Луги с тремя детьми. Младшая дочь хозяйки, Ирина, была замужем за капитан-лейтенантом, который погиб в первые дни войны…»

И вот выстраивается цепочка спасающих и спасенных: моряки, сами жившие на полуголодном пайке, время от времени приносят семье погибшего товарища какие-то продукты («тогда ведь все ис­числялось на граммы»), и что-то перепадает, в критический для них момент, и соседям… («Валентина Ильинична Иваненко… принесла нам стакан риса. Сейчас невозможно представить, что это тогда значило. А ведь у нее самой было 8 голодных ртов. Мне это вовек не забыть. Из их семьи остались в живых только Ирина и невестка с детьми, эвакуировавшаяся в феврале».)

Незнакомый, безвестный, безымянный солдат спас Марию Ер­шову. Он пришел к ней на прием в поликлинику, стал жаловаться на расстройство желудка. Она спросила, что он ел. Он сказал — конину.

«Я всегда очень застенчивая была, а тут впервые попросила, не сможет ли он достать мне конины. Он говорит: «Доктор, что вы? Неужели вы будете есть конину?» Спросил адрес и принес мне большой кусок конины. Ну, я взяла, потом поделилась с со­седками.

Она рассказала это с удивлением. Столько лет прошло — и до сих пор удивительно и, может, стало еще удивительнее. Потом за­думалась и вспомнила, что ведь был еще человек, который ее спас без всяких даров, делясь совсем другим.

«Я уже получала рабочую карточку. И все равно я продала все, что могла, на рынке. Зарплата у меня была приличная по тому времени, я все-таки врач. И я ведь все только для себя. Детей-то увезли. И все равно я умирала. Меня тогда спасла соседка. Ее сей­час уже нет в живых. Но я встречаюсь с ее дочерью Аллой. Один раз я просто не пошла на работу — не могла. Наконец моя соседка обнаружила, что я дома лежу, встать не могу. Есть нечего. Совер­шенно не отапливаюсь. Она забрала меня к себе. Мы жили в одной квартире. Полина немножко крепче была. Ломала, таскала какие-то дровишки, топила. Ее дочери было лет шесть, наверное. Полина со­греет нас, чай нагреет.

Я заболела в этот период воспалением легких. Так она пой­дет на базар, поменяет там черный хлеб на кусочек чего-нибудь сладкого. Однажды дочь оставила ей вот такой кусочек хлеба — не съела сама. Мамочку она любила. И вот моя соседка Полина Георгиевна этот кусочек долго не ела, хранила. Потом все-таки съела».

Никто не мог оставить на память даже кусочек того ленинград­ского хлеба. Каким бы дорогим, святым он ни был. Все же мы до­пытываемся:

— Почему соседка взяла вас к себе? Что ее заставило? Ершова думает. Сперва она отвечает:

— Мы в одной квартире жили. — Потом говорит: — Мы дружи­ли. — Потом на находит какую-то во всем этом более важную, насущную мысль: — Мы до сих пор дружим. Сейчас мои внучки дружат с ее внуками, ездят к ним в гости, они сюда приезжают.

Мысль ее как бы восходит к достойности этой дружбы, к знат­ности ее происхождения. Блокадные испытания как бы украсили «генеалогические древа» обеих семей; порядочность, благород­ство во время блокады стали семейной гордостью. Так, по край­ней мере, наблюдалось во многих семьях потомственных ленин­градцев.

В трудовых коллективах, устойчивых, коренных, таких, допус­тим, как Кировский завод, Публичная библиотека, Металлический завод, милиция, — там тоже репутация блокадных лет является как бы гарантией порядочности.

Историк Татьяна Николаевна Токарева помнит, знает счастли­вые моменты своего блокадного жития-бытия, и связаны они все с тем же — с человеческой взаимовыручкой, добротой и добром, сделанными тебе, сделанными тобой…

« — А у нас печурки не было. Была квартира, но не было печурки, а была большая печка, в которой мы жгли классические энцикло­педии и так далее. Они не хотели гореть, но, в общем ничего, жгли. И вот мы идем с хлебом. Короче говоря, мы с мамой его получили, и навстречу идет печник и несет печку. Мы его спросили — что да как. Он говорит: «Эту я уже продал, хотите, пойдем ко мне». И мы пошли. Это было на Белевском поле. Пришли, приходим в его квар­тиру. У него восемь человек детей.

Причем у него еще там племянница и половина детей уже лежа­щих, собственно говоря, с голодухи, не встающих и очень слабых. Сам он еще ходит, жена — тоже. Да, вот он дает нам эту печурку. А у нас положение такое, когда нам идти домой, собственно гово­ря, незачем, там отец лежит, он лежит мертвый, и мы не сумели его похоронить, ничего не смогли сделать… А печник говорит: „А знаете что? А у нас тепло, оставайтесь у нас. Есть и у вас нечего и у нас нечего, но у нас зато тепло».

И мы остаемся. Мы с матерью остаемся. Он нам стелет на полу, тут же и его дети, восемь человек. Хозяйка приносит откуда-то из разваленного рядом дома дрова, и вот печурка все время горит. Все лежат почти вповалку. Что можно было обсуждать, как не вкусные рецепты? И разговор идет очень долго — всю ночь. И мы остаемся у него три дня…

И вот мы остаемся. И тогда решаем пойти посмотреть почту, пойти домой…

— …А от кого вы ждали почту?

— А у меня муж был на фронте… посмотреть газеты и так далее. Мы приходим — газет нет. Причем тут выясняется, соседи напротив говорят: «Да вот приходил какой-то военный, забрал газеты. Но мы ему сказали, что вы умерли, потому что вас три дня не было (а это уж обычно было: если три дня не было человека, значит, уж он по­гиб). Но все-таки он сказал, что он еще зайдет». Короче говоря, это, оказывается, был мой муж. Он снова пришел. Приехал с фронта и без всяких, конечно, извещений, с мешком за спиной, со сгущен­ным молоком, пшеном и так далее. Первое, что мы решаем, — это пойти к этому печнику. И тут, естественно, все очень экспромтно. Значит, мы забираем туда еду…

И там у него остаемся до вечера. Ну… такая немножко сентимен­тальная история. Печник очень доволен. Он умный был, интересный дядька. Я бы сказала, категория людей, которые недавно из дерев­ни вышли, они откуда-то из деревни приехали. Это такие большие семьи… Вот у него восемь человек. Ну, и проходит много времени. А мама моя преподавала в школе. После блокады мы возвраща­емся в Ленинград, — это, наверно, сорок шестой год, — и мама, естественно, поступает обратно в свою школу (в Володарском рай­оне). Вдруг какой-то парень подходит и говорит, что вот… в общем, начинает говорить, что «я очень рад вас увидеть», что «папа много говорил о вас». Ну, в общем, выясняется история семьи печника: отец умер, и умерло четверо детей его. Осталось четверо мальчи­ков, часть их осталась.

Это было очень трогательно, что в их семье память о нас и во­обще обо всей этой истории, — что мы пришли, мы остались, мы с ними разговаривали, они приняли как бы нас в свою семью, а мы были такие несчастные, в общем, ужасные, конечно, — и как-то все это было очень трогательно. Мне не хочется это детализировать…»

Открывали других, открывали и себя — с лучшей стороны. Блокадная жизнь, конечно, обнажила и самые затаенные, скрытые пороки человеческие, которые в обычной мирной жизни часто мас­кировались красивыми речами, заверениями, умением понравиться, быть душою общества и тому подобными способностями. Но про­исходило и обратное. За молчаливостью, угрюмостью, резкостью, неучтивостью вдруг открывалась такая готовность помочь, такая сила нежности, любви, сочувствия!..

 

 Источник: Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. — СПб: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013.  с.164-169. (Тираж 5000 экз.)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)