5 июня 2006| Соловьев Геннадий Арсеньевич

Четыре дня на Синявине

Геннадий Арсеньевич Соловьев

Когда мне в Наркомпросе (это было в октябре 1942 года) предложили место учителя на выбор либо в Тульской, либо в Ленинградской области – в первой посытнее, во второй люди лучше, – я выбрал Ленинградскую. Приехав в село Любытино, первым делом пошел к военкому – думал, что тут же заберут в армию и пошлют в славный осажденный Ленинград.

Военком читал газету «Известия». Молча выслушал меня, за­писал мои данные на той же газете и отпустил. И я весь учеб­ный год учительствовал в Любытинской средней школе, а потом был пионервожатым в лагере для голодающих детей.

В конце июня мне попался на столбе листок о призыве в армию. Там назывался и мой год рождения, и я пошел в призыв­ную комиссию. Сидевшие за длинным столом майоры и капитаны очень удивились: ни в каких списках меня не было, – и запо­дозрили что-то неладное. «Нигде не прятался, – ответил я на осторожные вопросы, – у всех на виду работал в школе, состо­ял на учете в райкоме комсомола, читал лекции районному партактиву и вот явился к вам!» И я напомнил военкому, как он записал мои данные на газете «Известия». Начальники по­совещались и направили меня в Ленинград своим ходом с напар­ником – что-то где-то стащившим парнем цыганистого вида.

Снимая меня с учета, секретарь райкома комсомола пожал мне руку и сказал: «В армию мы отправляем лучших!» Я посмот­рел на его упитанную самоуверенную физиономию и подумал про себя, что остаются, стало быть, худшие.

Мы с моим наивным парнем дружно доехали до Кобоны, там какому-то старшине поливали капустную рассаду, натыканную в сухую землю, жидким фекалием (по-моему, для растений смертельным), а через три-четыре дня меня присоединили к очередной команде (парень остался поливать капусту), переправили через Ладогу на тихой посудине, и я попал в Ленинградский запасной полк у Финляндского вокзала.

Не буду рассказывать, как я осваивался с тыловыми армейскими порядками, унизительными для простого солдата. Неда­ром бывалые из них стремились из запасных полков на фронт. Заросший седеющей щетиной старшина, придирчивый и особенно ненавидевший в солдате высшее образование, заставлял нас с солидным студентом Академии художеств мыть затоптанные полы и загаженную уборную. Старший лейтенант Тишов, приводивший красоток и боявшийся отправки на передовую, по привычке покрикивал на нас. Но встретился мне и другого склада человек – вылитый Василий Теркин, как он изображен Верейским на облож­ке книжки Твардовского. С ним, старшим сержантом, мы патру­лировали на Финляндском вокзале, и я удивлялся, как ловко носит он нелепую военную форму. «На тебе форма, – возвращал он мне комплименты, – как на корове седло!» Меня он необидно опекал, службу справлял легко и снисходительно, как понятную иронию времени, бессильную принизить его личную самостоя­тельность. Дружбе нашей, однако, скоро пришел конец: из запасного полка «подмели» всех, кто там задержался. Мою партию, как стало ясно из разговоров бывалых солдат, направили сна­чала в Токсово (там мы выстрелили по три патрона из боевой винтовки), а потом – на берег Ладоги напротив села Синявина, этой одной из нескольких знаменитых ленинградских «мясорубок».

Выгрузились вечером, и бывалые мужики построили из хво­роста и дерна землянку, впустив туда строго только участни­ков этой работы. Я старался не отставать и тоже переночевал в душном, теплом и сыроватом логове, где спали на земляных нарах, застланных дерном, вплотную друг к другу и поворачи­вались на другой бок по команде.

Автопортрет Г.А. Соловьева

Утром нас построили в шеренгу, и перед пестрой, разномаст­ной линией молодых парней и пожилых мужиков загарцовал на рыжем коне красивый в новенькой форме полковник. Бодрым, раскатистым голосом он объявил нам, что пойдем мы на село Синявино и что все мы оттуда не вернемся! Неярко светило сентя­брьское солнце в этот тихий день, и словам полковника не ве­рилось. Нac переписали, разделили на взводы, выдали оружие и боеприпасы. Я оказался в тройке минометчиков – был тогда еще на вооружении ротный минометик, в просторечии «лягушка», впрочем, достаточно увесистый.

Все мы трое – парень лет двадцати пяти Вася Куршин, мужик с пшеничными повислыми усами и унылым носом (звали его Федор, фамилия не запомнилась) и я – ничего не знали об этом гроз­ном оружии. Пришлось идти к начальству, и нам дали руковод­ство, по которому мы и разобрались в несложной технике наше­го «ствола».

Не знаю, потому ли это было, что полковник объявил нас всех смертниками, или просто по естественному желанию идти на передовую не беспомощными, но солдаты требовали от коман­диров хотя бы наскоро показать им, как обращаться с оружием, и тут опять взялись за дело бывалые мужики. Куда-то в кусты бросили противотанковую гранату, хотя разрыв ее мог нарушить скрытность нашего появления. Пулеметчики сгрудились вокруг своей машины. Мы, освоившись, распределили роли со своей.

Со стороны, наверно, мы выглядели странной тройкой. У Ва­си Куршина было обыкновенное круглое лицо, безбровое, курно­сое, с маленькими светлыми глазами, держал он себя добродуш­но, доброжелательно и деликатно. Мужик Федор был небольшой и весь какой-то внутренне обреченный, – делал все, что ему скажут, сам не проявляя никакой инициативы. Не знаю, каким выглядел я, но, думаю, типичным «очкариком»; впрочем, мне не приходило в голову чиниться своей образованностью – здесь она была просто ни к чему, и я чувствовал себя где-то далеко позади все умевших мужиков.

К вечеру нас построили по ротам, и тут оказалось, что нашего молодцеватого чернявого лейтенанта схватила язва, – его спешно заменили маленьким невзрачным старшим лейтенантом; у того была громкая фамилия – Корчагин, и язвы у него не было. Вдохновленные этим обстоятельством, мы двинулись через боло­то уже в сгустившейся темноте.

Тропа была узкой, иногда с настилом из кольев и жердей; шли гуськом, и стоило оступиться, как нога проваливалась на всю ее длину. Один раз и мне пришлось вылезать из такого про­вала, имея на себе груз не меньше пятидесяти килограммов. Вылезал сам – солдаты молча шли и не останавливались.

Сначала вдалеке, а потом все ближе вспыхивали белые и реже разноцветные ракеты. Небо над очертаниями голых хол­мов при этом тусклом свете становилось фантастическим, каким-то марсианским (именно это слово тогда пришло мне в голову), и впечатление утверждалось далеким рокотом и гулом, доносившимся оттуда. Там в пустой тьме разряжалась мертвая, зловещая, неземная гроза, и двигаться к ней было странно и жутко.

По хлипким жердям перейдя через топь, мы наконец оказа­лись у довольно высокого холма. Это был КП нашего полка. Здесь мы набрали в мешки свои увесистые мины и уже перед рассветом двинулись на передовую через проход в горе.

Узкая траншея выбралась на ровное место, затем углубилась (под ногами захлюпала жидкая грязь), опять стала сухой, по­вернула налево, направо, и мы подошли к землянке. Наш Корча­гин остался в ней, и больше его не видели, а мы рассыпались по мелкой траншее, идущей от землянки куда-то дальше. Это и была передовая: справа против нас в траншеях сидели немцы, слева через низинку на высотке расположились наши артиллери­сты и минометчики.

В подробностях мы увидели все это после, а сейчас передо мной сидел молодой и в предутренних сумерках красивый солдат со светлыми усами. Он не сразу понял, что мы их сменяем, а когда до него дошло, обрадовался и огорчился. «Не поверишь, друг – схватил он меня за руку, – все в наступлении и в наступлении с самого начала, и хоть бы где зацепило! Хоть бы месячишко передохнуть на госпитальной койке!» – Перед нами, выходит, было наступление, крупный бой, перемесивший траншею, – она стала неглубокой, и мы, пока еще не развиднелось, стали ее углублять.

Вместо Корчагина бегали двое взводных – длинноногие младшие лейтенанты. Они расставляли народ, распоряжались, но каж­дая группа и так принялась за свое дело. Кроме рытья траншеи во весь рост, обновили лисьи норы – боковые пещерки для спа­нья и на случай минного обстрела; пулеметчики устроили бое­вую позицию для своего «максима»; мы с Федором сделали гнез­до для миномета и мин, а Вася Куршин, ни слова не говоря, вы­копал индивидуальную ячейку, из которой мог стрелять через окошечко, огражденное щепками, чтобы оно не засыпалось песком.

Села Синявина – не было. Была неровная голая земля с ред­кими крупными камнями на ней – скорее всего от фундаментов, и на нейтральной полосе торчал один высокий пень – оставлен был ориентиром для пристрелки с обеих сторон. Здесь, когда роешь в песчаном грунте, преследует неотвязный запах мертве­чины, а иногда натыкаешься на труп, на железную кровать или металлическую утварь – остатки боев и деревни, похороненные на глубину человеческого роста в перемесившемся песке.

По нейтральной полосе порой – казалось, медленно – текли наперерез друг другу немецкие трассирующие пули, и стало яс­но, что зря высовываться не стоит.

Когда устроились, надо было ходить за пищей и боеприпаса­ми на КП по той же кривой траншее. С пустыми термосами за спиной нам с бесшабашным напарником не захотелось спускаться в грязную траншею, мы пошли рядом по завялой траве, и тут же стали шлепаться вокруг нас беглым огнем легкие мины. Невольно смеясь, мы попрыгали в мокрую канаву. Ноги там ощущали стран­ную полумягкую почву, и на обратном пути, склонив голову пониже, я разглядел, что в вонючей жиже лежали солдатские без­головые трупы – головы разнесло взрывными пулями. Вот что гро­зило и нам! Впрочем, немцы, уважая пищу, в нагруженных тяже­лыми термосами солдат не стреляли.

Настоящая передовая, в отличие от марсианской картины из­дали, не представлялась страшной: в ней все было обыкновен­ное, даже трупные запахи и сами трупы в траншейной грязи. Бывалые солдаты говорили, что страх приходит после первого ранения, а пока человек цел, он не чует опасности нутром. Так или нет, но был случай с неким Финкельштейном. Он гово­рил, что болен малярией. Мне поручили вывести его на КП, и я видел, что его в самом деле треплет болезнь – настоящая ли­хорадка или психическая, но бьет жестоко. Он шел не нагиба­ясь – ему было все равно, лишь бы скорее конец. Грубой руганью пришлось заставить его нагибаться. Не знаю, что было с ним дальше, но психическое напряжение здесь доходит до ка­кой-то тупости самосознания, приглушенности всех чувств, и беда, если они вырвутся наружу – наступит непобедимая дрожь и охватит слепой ужас. Может быть это и случилось с парнем.

По той же трупной траншее мы натаскали побольше мин в за­пас, протерли нашу «лягушку», прочистили карабины. Наши сосе­ди пулеметчики устроились так, что оба умещались с ногами в своем гнезде возле «максима». Остальные бойцы разбрелись по глубокой теперь траншее. Ночевали в лисьих норах, чутко прислушиваясь к ночным звукам и изредка задремывая.

Вот за немецкими траншеями заскрежетал «ишак», он же «cкрипун» – шестиствольный миномет, и высоко над нами пролетели, нежно курлыкая, его мины в сторону наших артиллеристов. Вот прострочил пулемет, и мы уже не выглядывали, чтобы посмотреть на трассирующие пули. Немцы регулярно простреливали темноту. Освещалась ночь ракетами тоже с той стороны. Наша передовая ночевала молча.

Холодно ночью не было – нам выдали бушлаты, а заморозки еще не начинались, не было и дождей, хотя наступала послед­няя неделя сентября.

Так мы прожили три дня, будто были не там, куда люди идут убивать и быть убитыми. Если приходится убивать, то чтобы жить, – вот чего не понимал наш полковник. В его напыщенной тираде сказался уже тогда вовсю действовавший принцип – весь поднявшийся на врага народ должен умереть за Родину и еще за одного человека. И тот человек посылал на заведомую смерть, как был послан на лед Чудского озера «в обход» полк вместо нашего, не успевшего сформироваться, и немцы его с берега расстреляли, вернулся один солдат.

Но то было после (впрочем, всего через четыре месяца). А сейчас, ранним утром четвертого дня, еще в темноте, наша траншея стала наполняться вооруженными бойцами. Их выстроили цепочкой вдоль траншеи, и мы узнали, что немцы в девять ча­сов пойдут в атаку, а этим солдатам предстоит упредить немцев.

В сумерках стало видно: они – нестроевые, случайные вояки, собранные из обозов и подсобных служб.

В восемь часов они, понуждаемые командирами, нестройно повылезли на бруствер и побежали вперед в неведомую им жуть. Было уже светло, но тотчас вся нейтральная полоса покрылась сверкающей сеткой трассирующих пуль. «Мама!» – донесся отту­да крик, такой дикий здесь. Фигуры залегли или полегли – не разберешь, некоторые отползали назад. Перед ними взметнулась стена взрывов, – немцы бросили ручные гранаты.

Чуть не на меня с бруствера вдруг свалился длинный солдатина с гайдуцкими черными усами, выпрямился и стал не глядя неистово стрелять, закидывая винтовку через голову на бруствер. Я не понял, почему пули сыплются во все стороны, выглянул и увидел: мужик палит прямо в большой камень перед собой, а от него летят каменные брызги.

– Что ты делаешь, дурак! – закричал я и дергал его за ру­ку. Он выстрелил еще два раза и только тогда опомнился.

Наша атака захлебнулась. Оставалось ждать немецкой, а пе­ред ней – артподготовки, то есть обстрела траншей, в которых сидят солдаты, из орудий и больше всего – из минометов.

И артподготовка началась.

Как и другие, я сжался в лисьей норе и всем телом чувство­вал, как мины молотят нашу траншею. Ногти сами воткнулись в ладони, мысль тупо соображала, что не успею ничего понять, если мина разорвется у моей норы; все мускулы напряглись до предела, кровь, казалось, застыла и сердце остановилось. Ми­нуты длились вечно. И я не сразу поверил вдруг наступившей тишине.

Артподготовка кончилась, должен начаться бой, но все-таки можно вылезти из песчаной норы, пахнущей мертвечиной.

Траншея сравнялась наполовину, песком засыпало наши мины и «лягушку». Мы стали спешно чистить и приводить все в поря­док.

– Братцы, – донесся жалобный голос со стороны пулеметчи­ков, – братцы, вынесите меня, братцы! Носилки-то возле землянки…

Никто не внял несчастному, выставившему ноги под мины из укрытия, никто не побежал за приготовленными носилками…

Внезапно перед нами вырос в своей черной форме старшина – его полубритая голова с чубчиком была не покрыта, широкое курносое лицо орало большим ртом какие-то команды. Вот он заметил нас и стал распоряжаться нашим минометом. Рас­ставив ноги циркулем на покатые стенки траншеи, он обозревал поле боя и направлял ствол «лягушки» так, чтобы мины рвались среди немцев, которые нерешительно вылезали из окопов и пря­тались за камни.

Федор обтирал мины тряпкой, подавал мне, я отправлял мину хвостом вниз в ствол минометика, и мина, трахнув огнем, рва­нувшись, улетала вверх.

– Выше! Правее давай! Левее! – командовал старшина. – Давай, давай!.. Что? Мины кончились?! Ах, ммать твою…

И старшина исчез, как появился, – переключил на других свой неуемный боевой азарт.

Вдалеке, за немецкими траншеями, что-то заурчало; выглянув, я увидел осторожно ползущий к нам игрушечный танк приземисто-квадратной формы. «Тигр»!

Немцы стали появляться гуще, но больше слева от нас; длинноногие взводные расставили нас там цепочкой и вооружили ручными гранатами, похожими на бутылки.

На уроках военного дела мы бросали их, но то были алюминиевые болванки, а как надо вставлять настоящие запалы и браться за ручку, чтобы кольцо соскакивало и граната взрыва­лась у врага, – всей этой технике нас так и не обучили, а здесь нужна сноровка, иначе подорвешься сам.

И вот, когда немец подобрался и спрятался напротив меня за камень, я не выдержал и бросил в него свою гранату, не соображая, так ли бросаю, как надо. Едва успел я взять другую гранату из левой руки, как справа от меня что-то чмокнуло, и граната выскользнула из вдруг ослабевшей руки и шлеп­нулась на землю.

Я ничего не почувствовал, но по руке потекло. Кровь! Пятна были и на бедре, и на правой ноге у колена. Вот так раз, выходит, я ранен. Только тут до меня дошло, что мой немец ответил мне своей легкой гранаткой – есть у них такие жестя­ные мячики на веревочках.

Автопортрет Г.А. Соловьева

Освобожденный ранением от строя, я пошел к Васе Куршину. В ячейке, вполне целой, стоял Вася и спокойно стрелял из ка­рабина. На мой вопрос он ответил, что свалил немцев штук двадцать пять или около того. Мне захотелось тоже выстрелить. «Бери, попробуй!» – протянул мне Вася винтовку, но моя правая рука даже не повернула затвора.

– Ну, ты совсем ничего не можешь – ранен, твое счастье, выбирайся отсюда! – сказал Вася Куршин, пожал мне левую руку и вернулся к своему делу.

За ротной землянкой, в которой сидел Корчагин, я остановился: впереди меня, нагнувшись, чуть не полз по мелкой после обстрела траншее какой-то раненый, и, как только добрался до поворота, что-то сверкнуло, и его – как не было.

Деваться некуда, – я пошел тем же путем; на повороте дымился кусок скрученного мяса. У второго поворота в землянке сидели связисты и раненые. Связь прервана, впереди, скорее всего – немцы. Но раненым здесь нечего делать. Вооружились гранатами, пошли.

Нашу короткую разномастную с повязками цепочку обогнали длинноногие взводные. «За помощью!» – крикнули они нам, хотя мы их не спрашивали.

Не доходя до грязной траншеи, мы остановились: впереди, на другом конце траншеи, с холмов махали нам руками, зазывая, какие-то люди. Доносилась их нарочито громкая матерная ругань. Один, худощавый, был в очках, другие – краснорожие молод­цы.

Сомневались мы недолго: немцы! Видно, перебили всех на КП полка и вышли оттуда нам в тыл. Куда податься? Длинные взводные свернули направо и исчезли. И мы, погрозив граната­ми немцам, которые уже прикладывались стрелять по нам из ав­томатов, тоже пошли направо вниз, а потом к горе, где стояли артиллеристы.

Навстречу нам бежал растерянный лейтенант и кричал: «Ребя­та, у меня всех перебило, не бросайте, заверните ко мне!»

Никто из раненых не отозвался. Спустились к переправе через топь. Навстречу длинной цепочкой по деревянным лавам ша­гали молодые бравые автоматчики и на слова о немцах на КП полка кратко и сурово ответили: «Знаем!»

Боевая горячка, в которой не чувствуешь ни себя, ни ране­ний, ни боли, спала; мы дотащились до полевого санбата в большой серой палатке и, присев кто как прямо на землю, дол­го дожидались каждый своей порции хлороформа…

Что было там, на Синявине, в тот день дальше? Узнал я об этом не сразу.

Не помню, как меня перевозили в госпиталь на Фонтанке – может, еще не отошел от наркоза. Но вот я лежу на столе, все три мои прорехи зашивает белокурая молоденькая женщина в белом халатике, морщась вместо меня от боли. А потом я засы­паю в чистой постели…

На другой день через койку от меня положили всего обмо­танного бинтами человека, и, к моему удивлению, он за неско­лько суток освободился от повязок и оказался тем самым флотским старшиной, который командовал нашим минометиком.

Он рассказал, что «тигр» подошел к нашей позиции и стал жечь огнеметом – первой выжег землянку, в которой сидел Кор­чагин, потом принялся утюжить траншею. Старшина, весь иссе­ченный и исцарапанный, перекатился через бруствер в сторону наших артиллеристов, докатился до канавы и потерял сознание. Там его и нашли санитары, когда немцев отбили автоматчики.

Так кончились наши четыре дня Синявина. На пятый день – для других солдат – наступили следующие четыре дня, потом еще и еще и еще… «Мясорубка» продолжала скрежетать до пол­ного освобождения Ленинграда, и тогда нас всех бросили вслед за отступающими немцами…

11–15 апреля 1991 г.

Очерк «Четыре дня на Синявине» был написан Г.А. Соловьевым спустя полвека после войны для своей внучки Машеньки, в апреле 1991 года. Материал предоставлен для публикации на сайте «Непридуманные рассказы о войне», публикация этого материала на других сайтах или в печатных изданиях возможна только с письменного разрешения наследников автора.

Материал для публикации прислала Мария Королева

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)