7 марта 2011| Магаева Светлана Васильевна

Детские безымянные могилки

Мальчик Саша
Зима 1942

Сашу принесли в детский дом из госпиталя, вместе… с костылями. Саше было лет 11-12. У него не было руки почти до локтя и ноги тоже не было, почти до колена. Мама и бра­тик умерли от голода, Саша зашил их в простыни и отвез их по очереди туда, где склады­вали трупы. Возвращаясь домой, Саша попал под обстрел. Руку оторвало, ногу размозжило так, что пришлось ампутировать почти по колено.

Саша был бледен, худ и молчалив. По ночам он плакал от боли или от горя. Он покор­но разрешал доктору Леле перевязывать культи и слегка морщился, когда ей приходилось отрывать бинты, присохшие к незаживающей ране. Вскоре Саша… умер. Накануне своей смерти он сказал, что не хочет жить, повернулся к стене и замолчал. Наутро его кровать была пуста, лишь костыли стояли…

Его смерть потрясла нас, хотя и наши жизни висели на волоске, но ведь у нас были ру­ки и ноги и была надежда, что когда-нибудь они станут сильными… а у Саши такой надеж­ды не было, вот он и умер… В нашей спальне каждый день кто-нибудь умирал. По утрам приходили воспитательница и доктор Леля с круглым карманным зеркальцем, которое по­могало им выяснить, кто жив, а кто умер. Доктор Леля приближала зеркальце к носу тех, кто не проявлял признаков жизни, и если стекло не мутнело… Эта скорбная процедура не пугала нас, мы к ней привыкли и равнодушно дремали. Такими вялыми и безучастными мы были до Сашиной смерти. Его гибель словно бы разбудила нас. К смерти от голода мы уже привыкли, но Саша погиб от ран, как солдат на фронте. Наше потрясение, как ни странно, пробудило угасшую волю к жизни. Мертвую тишину нашей спальни нарушили слабые го­лоса, кто-то приподнялся с подушки и сел, кто-то спросил, как дела на фронте и когда кон­чится война. Наша спальня наполнилась слабыми звуками жизни.

Воспитательница раздви­нула шторы светомаскировки, и в спальню проник серый свет зимнего дня. За широкими окнами медленно падал снег, и даже солнышко тускло белело сквозь тучи, обещая нескорую весну и тепло. Появилась робкая надежда выжить и дождаться Победы, но до нее было далеко, и немногим из нас было суждено дожить. Но безучастность исчезла, и кто-то из нас впервые за месяц детдомовской жизни… заплакал. Мы плакали о мальчике Саше и от со­чувствия к себе и друг к другу. Мучительно долго ползли… стихи о Саше, нескладные и страшные. Я медленно шептала их, а моя соседка Лена записывала их огрызком карандаша и потом читала вслух:

В детском доме нашем
Часто плакал Саша.
У него нет ноги
И почти полруки.
Всех своих схоронил
И остался один.

Вот и плакал Саша
В детском доме нашем.
И стоят костыли
У кровати в пыли.

Он не может ходить,
А вчера он сказал,
Что не хочется жить.
Отвернулся к стене
И совсем замолчал…

Саша, Саша, живи!
У меня две руки,
У меня две ноги,
Я тебе помогу,
Я смогу, я смогу.

В детском доме нашем
Часто плакал Саша.
А теперь мы вдвоем.
С Леной плачем о нем:

В детском доме нашем
Умер мальчик Саша…
И стоят костыли
За кроватью в пыли…
И опять «мессершмитт»
Над детдомом висит…

Я на всю свою жизнь
Ненавижу фашизм,
Ненавижу войну
И люблю тишину…

Слушая стихи, многие плакали. В спальне собрались взрослые, и Лена снова читала стихи, а я не могла: мне было страшно, ведь они — как стон.

Эти стихи, без четкого размера и правильной рифмы, впоследствии послужили мне своеобразным тестом на душевные качества близких мне людей. Это — как блокадное зер­кальце. Если на глазах навертываются слезы, значит, душа жива. Если недоумение застыва­ет в глазах, душа или умерла, или ее вовсе не было. Я использовала печальный тест, слу­чайно, право, и получила оба варианта ответа. И именно та из моих знакомых, что казалась мне душевно тоньше другой, не смогла почувствовать непреходящую боль стихов. Должно быть, их корявость оскорбила ее слух.

Доктор Леля
Зима 1942

В детский дом Олю направил Медицинский институт, в котором она училась. Это было самое тяжелое время блокады. Худенькая светловолосая девушка с бледным лицом и при­ятным голосом появлялась в нашей спальне почти каждое утро, чтобы определить, кто из нас еще жив, а кого уже нет на свете. Потом она приносила носилки и вместе с воспита­тельницей уносила неживых на верхний этаж, где они лежали до весны, пока за ними не приезжали солдаты похоронной команды и не увозили их на Смоленское кладбище. Мы знали о том, что над нашей комнатой лежали покойники, но не боялись их, вяло полагая, что всему свое время.

Лечебной работы у нашего доктора почти не было, так как лечить умирающих от голо­да было нечем. Наверно, Леля страдала от своей беспомощности, но она уже носила воен­ную форму и должна была выполнять свою печальную работу. Вначале мы ее не любили, да и как можно любить вестника смерти? Позже мы осознали, что ее работа была необходима и даже полезна.

Оленька спасла жизнь многих детей, пребывавших в пограничном между жизнью и смертью состоянии голодного обморока. И со мной так случилось. Когда карманное зер­кальце воспитательницы не помутнело у моего лица, она позвала Лелю. Повозившись со стетоскопом, она не услышала слабого биения сердца и подумала, что я умерла. Но это бы­ла еще не смерть. Жизнь уходила не сразу, а какое-то время сопротивлялась смерти и на миг уступила ей. Когда меня перекладывали на носилки, я очнулась от каменного сна и вя­ло подумала, что надо бы сказать, что я еще жива, но не было ни сил, ни желания говорить, и я снова забылась. Как мне потом рассказывали, по дороге в покойницкую Леля вдруг за­сомневалась, что я умерла, и повернула носилки к своему кабинету. Сквозь дурной сон я поняла, что она решила повременить. Позже я узнала, что Леля принесла керосинку для обогрева воздуха, ввела мне глюкозу и, полагаясь на мою судьбу, пошла проверять чью-то обрывающуюся жизнь, которую еще можно было каким-то чудом сохранить. После моего неожиданного воскрешения Леля часто приходила ко мне со своим стетоскопом и слабо улыбалась, довольная своей работой. Выяснилось, что Леля когда-то училась у моей мамы и любила мамины уроки физиологии человека, которые помогли выбрать профессию врача. Это сблизило нас. Леля навестила маму в госпитале и сказала ей, что я жива и скоро по­правлюсь.

В тот сумеречный день, когда мы читали стихи о Саше, Леля задержалась у моей кро­вати и попросила разрешения переписать их и передать в газету, где работал кто-то из ее знакомых. Она переписала стихи в блокнотик, осторожно оторвала листочек и оставила мне блокнот для новых стихов. Я смутилась и прошептала, что больше не стану придумывать стихи, потому что боюсь их. Когда Леля ушла, мы с Леной долго рассматривали красивый довоенный блокнотик, который так и остался чистым.

Как-то вечером, возвращаясь с работы, Леля попала под обстрел и, должно быть, по­гибла, так как обстреливался именно тот микрорайон, который она не могла миновать по дороге домой. Сохранилась робкая надежда, что она не убита, а только ранена, и ее увезли в госпиталь, а потом эвакуировали на Большую землю. Хоть бы это было так! В первую бло­кадную зиму в нашем детском доме умерло много детей и воспитателей. Память хранит лица, голоса и даже привычки.

Леля в минуты эмоционального напряжения, во время шквальных обстрелов и при­цельных бомбежек… рисовала скрипичные ключи, легкие и изящные, как она сама. Она говорила, что это успокаивает нервы и помогает переждать воздушную тревогу.

Оля и Сережа, Милочка и Полиночка
Весна 1942

Мы лежали на сдвинутых кроватях в промерзшей за зиму комнате с опущенными све­томаскировочными шторами, поднять которые ни у кого не было сил. Прижавшись друг к другу озябшими телами, мы тщетно пытались согреться и равнодушно ждали смерти. Она приходила в нашу спальню ежедневно. Воспитательница, еле переступая опухшими от го­лода ногами, подходила то к одному, то к другому из нас и маленьким зеркалом проверяла дыхание, которое могло быть настолько слабым, что уже не просматривалось издали. Эта печальная процедура участилась с приходом весны. Изголодавшиеся дети таяли и умирали, освобождая место для других девочек и мальчиков, у которых умерли мамы. Их приносили на руках и помещали в опустевшие кроватки, едва успев сменить белье.

Несмотря на одинаковые, экстремальные условия, дети резко различались по своему поведению в трудной ситуации. Большинство из нас безразлично ждали конца, уже не стра­дая от голода, как раньше: вечно голодный желудок перестал судорожно сокращаться, тело успокоилось и замерло в ожидании смерти. Мысли вяло подсказывали, что это еще не все, но скоро будет все, вернее, ничего уже не будет. Не было сил сопротивляться и надеяться, что доживешь до Победы. В победе мы были уверены, мы сомневались только в себе. Мы знали, что снова будет солнце и спокойное небо, новогодняя елка с мандаринами и детский смех, но это будет уже без нас… А пока смерть выбирала самых слабых телом и духом. Она давно стояла рядом с девочкой Олей, но не решалась оторвать ее от младшего братика. Се­реже было лет пять. Оле — не более двенадцати. Маленький, хрупкий, светлоголовый мальчик почти всегда дремал, просыпаясь от прикосновения чайной ложечки с едой к гу­бам. Не открывая глаз, он равнодушно проглатывали свою, и Олину порцию. Так продол­жалось много дней. Воспитательница и доктор уговаривали Оленьку поесть, но она не слу­шалась и таяла день ото дня. И все-таки Сережа умер раньше сестры. Оленька целовала его высохшее личико и долго не соглашалась расстаться с братиком. Когда его унесли, она вы­тянулась на кровати, вздохнула и… тоже умерла. Это была взрослая смерть, исполненная достоинства и сознания выполненного долга, и я вдруг подумала, что никогда не смогу за­быть Олю и Сережу. Так оно и случилось.

На освободившееся место привели двух сестричек, Милочку и Полиночку, как они са­ми себя называли. Девочки выглядели неожиданно упитанными, у них даже сохранились пухлые розовые щечки и ямочки, словно они шагнули к нам в детский дом из доброго дово­енного времени. Они могли не только ходить, но и бегать и даже играли в прятки, нарушая привычную тишину. Откуда взялось такое чудо в блокадном городе, не знаю. Впрочем, всем нам было безразлично, кто они и откуда взялись в нашей спальне. Когда они затевали шумную возню, мы просыпались и удивленно смотрели на «довоенных» девочек в наряд­ных платьицах и туфельках. Иногда мне думалось, что я сплю и вижу восхитительный сон. Какие-то военные часто навещали их и приносили сказочную еду: плитки шоколада с золо­тым якорем на обложке, сгущенное молоко и мясные консервы. Девочки уплетали свои гос­тинцы за обе щеки и… смеялись, смеялись, смеялись. Иногда они запевали украинскую песню, но прерывали ее, не допев до конца, а может быть, это я, не дослушав, провалива­лась в бездну голодного обморока. Воспитатели были ласковы с ними, и ничто не предвещало беды. Никто не сомневался, что кто-кто, а уж Милочка и Полиночка непременно доживут до победы. И вдруг… Вскоре после их появления в детском доме начался прицельный обстрел. Снаряды не свистели, а оглушительно разрывались где-то совсем рядом. Новенькие девочки испугались, залезли под кровать и истошно завопили по-украински: «Ой, рятуйте, люди добри… ой, лышенько, лыхо… А-а-а…» Можно было подумать, что под шквальный обстрел они попали впервые. Вероятно, до сих пор они жили в каком-нибудь глубоком подземном бомбоубежище… Ни­какие увещевания воспитателей не помогли. Девочки боялись вылезать из своего «убежи­ща» даже после отбоя воздушной тревоги. Их с трудом извлекли из-под кровати. После очередного обстрела… обе девочки умерли. Они почти не изменились и были такими же пухленькими, как прежде, ведь голод не успел коснуться их, и получалось, что они умер­ли… от страха. Появилась странная мысль… Быть может, мы, притерпевшиеся к обстрелам и бомбежкам, сможем как-то пережить блокаду, потому что не испытываем смертельного ужаса? Вспомнилось, как после первой бомбежки мама пыталась успокоить меня, уговари­вая не бояться и не терять силы по-пустому, так мало вероятно, что бомба упадет прямо на наш дом, а от страха можно сойти с ума и даже умереть можно. В начале войны, по вечерам, заслышав вой сирены, оповещающий о начале воздушной тревоги, мы с мамой тесно прижимались друг к другу и, стараясь не терять самообладания, слушали частые удары метронома, которые звучали по радио до конца тревоги, с нетерпением ждали ликующей мелодии горна — сигнала отбоя. Со временем мы как-то свыклись с ежедневными воздуш­ными тревогами и стали чувствовать себя менее напряженно, и даже смогли разряжать на­пряженность, играя в детские настольные игры.

Оля и Сережа, Милочка и Полиночка… Какие разные взрослые стояли за ними! Поче­му истощенная голодом Оля могла растянуть остатки своей ускользающей жизни до самой смерти братика? И на той же кровати у нас на глазах умерли здоровенькие девочки, не от голода, а от панического ужаса…

Некоторые из нас, жалкие маленькие дистрофики, действительно смогли выжить и до­жить до Победы, хотя, по правилам медицины и законам войны, должны были умереть… Было ли нам страшно при вое бомб и свисте снарядов? Конечно, было, особенно в начале войны, но не до степени ужаса, парализующего мозг и сердце. По-видимому, моя мама и мамы моих друзей по несчастью успели научить нас самообладанию, которое было так сильно в них самих.

Когда мне больно, душевно или физически, или тягостные предчувствия гнетут меня, я вспоминаю девочку Олю, слабенькую и истощенную, но сильную духом, и боль затихает перед памятью о величии ребенка, сумевшего прожить так достойно до последнего дыхания и умереть достойно.

Безымянные дети
Зима 1941-1942

Как это ни странно звучит, но никто не знал, как их зовут… Имена были, но они исчез­ли блокадной зимой, остались рядом с мертвой мамой или потерялись по дороге в детский дом. Мальчики и девочки разных лет, совсем маленькие и подростки, крайне истощенные голодом… Они лежали молча, неподвижно, вытянувшись на кроватях, и почти не дышали. Нет, они не спали, разбудить их было уже невозможно, они не проснулись бы. Но они были еще живы. Некоторые из них едва приоткрывали рот, почувствовав легкое прикосновение ложечки с едой, и с трудом проглатывали пищу. Другие дети и на ложку никак не реагиро­вали. И мы понимали, что их уже почти не было на свете… Они так и умирали, не приходя в сознание. Никто из безымянных детей не смог выжить. Никто. Даже те, кто вначале брал губами пищу с ложечки. Очень скоро и они переставали проявлять хоть какие-либо призна­ки жизни… Они и умирали безмолвно и безымянно…

Как звали неизвестных мальчиков, неизвестных девочек? Никогда мы этого не узна­ем… Кто-то из них был Митей, кто-то Николенькой, Павлушей или Лекой, Машенькой или Катюшкой, Маринкой или Светкой. Кого-то из них мамы ласково называли Зайкой, Рыжи­ком, Белочкой…

Братские безымянные могилы…
Память, за которую мы в ответе…

Источник: Битва за Ленинград в судьбах жителей города и области (воспоминание защитников и жителей города и оккупированных территорий) СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2005.

 

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)