7 августа 2015| Лазари И.

Детство в концлагере

Когда я попала в Канфенберг, стояла осень. Солнце оза­ряло убранные поля, еще зеленые луга и горы, покрытые густым лесом. Но в лагере всё было безрадостным и сумрач­ным. Серые громады завода «Боленверк», несколько десятков черных бараков. Их обитатели тоже казались однообразно серыми.

Вдруг какая-то женщина улыбнулась мне — открыто и искренне, и я стала различать человеческие лица. Я уз­нала, что большинство узников — советские граждане (рус­ские, украинцы, татары). Кроме них здесь находились также французы, итальянцы, литовцы и две польские семьи.

Был здесь и детский барак, где жили 104 советских ре­бенка от 3 до 14 лет. Некоторые были и старше: матери, стремясь уберечь своих детей от тяжелой 12-часовой работы на заводе, умаляли их возраст. Одетые в лохмотья, худые и бледные дети тоскливо слонялись по двору, никому не нужные: их матери работали на заводе и жили в отдельном бараке за высоким забором из колючей проволоки. Видеться с детьми они могли лишь по воскресеньям.

Я чувствовала, что мое место — среди этих детей с изуро­дованной судьбой. Неплохо зная немецкий и русский, я по­просила разрешения заниматься с ними. Меня представили жене заместителя лагерфюрера, ведавшей детским бараком.

40-летняя дама, в прошлом — венская танцовщица, согла­силась на эту должность, представляя себе белые кроватки и белые шторы в детских спальнях, а увидела дощатые 2-х ярусные нары с голыми матрацами и грязных детей без рубашек, дрожащих под тонкими и серыми одеялами. Она действительно не знала, как справиться с грязью, вшами, го­лодом и нуждой. Панически опасаясь всякой заразы, она не заглядывала к детям, получая, впрочем, регулярно зар­плату за руководство детьми. Убежденная в доброте и вели­чии фюрера, эта дама уверяла меня, что Гитлер, конечно же, ничего не знает о положении в лагерях.

Барак, который занимали дети, был разделен на 3 части: для малышей, для старших девочек и старших мальчиков. Единственная печка была только у малышей. Там по ночам дежурили две старушки, присматривавшие за огнем в печи. Кроме них, я застала у детей русскую учительницу Раису Федоровну. Она жаловалась, что старшие мальчики ее совер­шенно не слушаются, отвечая на все замечания шумом и свис­том. Пани Раиса была слишком тихой и несмелой. Она не умела приказывать и только просила детей. Причем делала это таким тоном, словно изначально предполагала непослу­шание. Мол, что бы я вам ни говорила, вы ведь всё равно не послушаете… Дошло до того, что стоило пани Раисе пока­заться на пороге, как поднимался невообразимый гвалт. Она, бедняжка, краснела, махала рукой и отступала… Впрочем, конкретные поручения она исполняла очень старательно и в дальнейшем стала моей незаменимой помощницей. Я серьезно поговорила с мальчиками, и они стали вести себя иначе.

По примеру харцерства я организовала три группы. В каж­дой группе выбрали старших, которые ежедневно назначали дежурных. По утрам, в 6:30 я принимала их рапорты. Дети отнеслись к этому очень серьезно, что помогло наладить дис­циплину и внесло какое-то разнообразие в их невеселую жизнь.

Во время рапорта они становились парами возле своих нар, вытягивались по стойке «смирно». Дежурные доклады­вали, как прошла ночь, кто нездоров. Я проверяла чистоту рук, лица, ушей, отправляла некоторых в умывальную. Осмат­ривала больных, записывала, кому необходима перевязка.

Дети были очень ослаблены. После малейшей царапины у них образовывались незаживающие язвы, особенно на ногах. Я попросила у лагерного врача бумажные бинты, вату, лиг­нин, перекись водорода, марганцовку, рыбий жир и ихтиоло­вую мазь. В первое время приходилось делать до сорока перевязок в день, постепенно их количество уменьшилось.

Одежду детей трудно описать. Грязные отрепья, из кото­рых, к тому же, они давно выросли. Не забуду 6-летнего Алешу Шкуратова, единственные брючки которого были на­столько узки, что не застегивались на вздутом животике. Его не прикрывала и тесная рубашонка — живот постоянно оста­вался голым. Удивительно, но этот ребенок никогда не про­стужался. Говорил Алеша мало, был необычайно серьезен и обо всем имел собственное мнение. Он не позволял гладить себя по голове или целовать. «Мальчиков не следует лас­кать», — говорил он. Если Алеша заслуживал похвалу, его можно было лишь потрепать по плечу. Нужно было видеть эти огромные серые глаза голодного ребенка! Исключительно выразительные, они всегда смотрели прямо в лицо говоря­щего.

Когда мне прислали из дома отцовскую рубашку, я пере­шила ее Алеше. Он очень гордился своей первой мужской рубашкой. Я же никак не могла справиться у него со вшами и сказала: «Помни, Алеша, если я найду вошь в твоей но­вой рубашке, я заберу ее у тебя». Сколько же раз после этого Алеша снимал свою «мужскую» рубашку и обыскивал ее! Я уже жалела, что угрожала ребенку, но что другое оста­валось делать в тех условиях?

Позже лагерфюрер дал мне поношенную одежду, которую, как я полагаю, прислали из какого-нибудь лагеря смерти. Из старших девочек я организовала группу швей. Мы устра­ивались за длинным столом в спальне малышей (там было теплее) и сообща перешивали эти вещи для наиболее нужда­ющихся. Тут же штопали и латали их собственные вещи. Бы­вало, что между делами я отдыхала. Тогда из разных уг­лов ко мне приближались младшие дети — Надя, Катя, Витя, Сережа, Женя. Одни подходили смело, другие — ти­хонько, на цыпочках. Они клали головки мне на колени, и я поочередно гладила их. Дети не произносили ни слова, как будто этот момент был для них священным. Насытившись лас­кой, когда маленькие шейки начинали неметь от неудобного положения, они так же молча возвращались к своим нарам. Малыши ждали этого ритуала, и я понимала, что ласка для их развития так же необходима, как питание, которого я им, к сожалению, дать не могла.

Завтраки и ужины детям доставлял французский заклю­ченный, банковский служащий из Монфелера Андре Плащук — добрый, улыбчивый молодой человек. В помощь ему я выделила старших мальчиков. Утром детям давали сурро­гатный кофе и кусочек черного хлеба (по 50 —100 граммов в зависимости от возраста). Получив хлеба, каждый ел его медленно, стараясь не уронить ни крошки. Одни съедали его сразу, другие старались растянуть это удовольствие на целый день: ведь хлеб был их единственным лакомством.

В то же время младшие дети ауслайдеров (всех иностран­цев, за исключением русских) получали снятое молоко и бе­лую булку, старшие — кофе с молоком и хлеб с маргарином. Мои же дети молока не видели никогда.

Хуже всего приходилось с обедом, за которым на пло­щади одновременно выстраивалось две очереди. Дети ауслай­деров выстраивались в одну и получали обед из 2-х блюд: суп и второе — картошку, кашу или клецки, иногда с кусочком вареного мяса. А дети с бирками «ost» вставали в другую очередь и ели одну вареную брюкву неописуемого цвета. Сколько же по этому поводу было зависти, ненависти, а с дру­гой стороны — задирания носа и презрения к тем, кто посто­янно питается только брюквой!

За несколько месяцев до окончания войны иностранцам стали давать по пятницам кисель и пирожное, мои же по-преж­нему получали серую брюкву. Я не забуду рыданий 5-летнего Сережи Коваленко, который отставлял свою миску и голо­сил: «Почему Алику (крымскому татарину того же воз­раста) дали кисель и пирожное, а мне — брюкву? Не хочу брюкву! Не буду есть, я тоже хочу пирожное, у-у-у-…»

Сережа был одним из самых слабых детей: худющий, с темными кругами под глазами, он, тем не менее, отличался смелым характером — настоящий бунтовщик.

Я пробовала убедить лагерфюрера, чтобы он позволил хотя бы младшим выдавать обеды, предназначенные ино­странцам. Он отвечал, что не может: это распоряжение свыше. Тогда я попросила выдавать обеды в разное время: ведь чего глаза не видят, о том сердце не болит. На это он согласился. С тех пор Сережа и остальные дети уже без плача съедали свою невкусную брюкву.

Сережа Коваленко и 5-летний болгарин Митя Лякос были неразлучными друзьями. Неподалеку от детского барака на­ходились бурты с картошкой в несколько сот метров длиной.

Зима была суровой, и картошка померзла. Бурты охранял полицейский, прогуливавшийся туда и обратно.

Мои дети никогда картошки не получали. Несмотря на это, я постоянно чувствовала в спальне малышей сладковатый запах мороженой картошки. Однажды дети показали мне, как они ее достают.

Я выглянула в окно и увидела такую сцену. Митя стоял возле барака с пальцем у губ. Взгляд его был прикован к удаляющейся спине полицейского. В это время Сережа на четве­реньках подползал к ближайшему бурту, вынимал из кар­мана ломаную ложку и, пробив несколькими ловкими дви­жениями дырку в бурте, доставал картошку и набивал ею карманы.

Когда полицейский приближался к другому концу и вскоре должен был обернуться, Митя свистел, и Сережа на четверень­ках проворно, как заяц, убегал. Они повторяли это по не­скольку раз в день и никогда не попадались.

Свою добычу дети терли на терках, которые их мамы сде­лали из старых консервных банок. Затем ложкой клали «пи­рожки» (конечно без соли и жира) на горячую крышку и, поджарив, уплетали как наилучший деликатес.

Однажды дети сообщили мне, что у них пропадает хлеб. Мы решили выследить виновного. Через несколько дней маль­чики с криками: «Вот воришка!» — привели ко мне Надю Пономаренко, пойманную на месте преступления. Она шла на тоненьких, как у птички, ножках: 4-х летняя девочка со взду­тым, словно барабан, животиком. Бледное личико обрамляли светлые курчавые волосики, голубые глаза выражали удив­ление. Я попросила всех выйти. Посадила Надю к себе на ко­лени и стала объяснять: «Пойми, Надя, что твои товарищи голодны так же, как и ты. Как же можно забирать у них хлеб? Подумай: сейчас ты крадешь хлеб, а потом тебе понра­вится чье-то платье или другая вещь и ты тоже захочешь ее украсть? В конце концов, когда ты вырастешь, тебя заберут в тюрьму».

Надя слушала внимательно, лицо ее было сосредоточено. Выслушав, она соскочила с моих колен и, сложив прозрачные ручки, сказала: «Тетя, я ведь вовсе не украла, а только взяла, потому что была голодная…»

Я схватила эти худенькие ручки, прижала ребенка к себе и, глядя ей в глаза, сказала: «Послушай, Надя, я знаю, что мы сделаем. Не бери больше хлеба с полок товарищей. А когда будешь голодна, найди меня, где бы я в это время ни была: у вас ли, у себя или во дворе. Подойди или постучи в окно, а я уж постараюсь для тебя что-нибудь найти».

С тех пор у меня появилась обязанность оставлять часть собственной порции для Надюши. Хлеб перестал пропадать.

В конце ноября сорок четвертого года в детском бараке возникла эпидемия свинки, укладывавшая одного ребенка за другим. Это был самый тяжелый период моей работы. В разгар болезни я несколько дней не раздевалась и не спала. Поэтому нет ничего удивительного, что когда эпидемия пошла на спад, заболела сама. Тогда роли переменились. Дети, ко­торые уже выздоровели, и их матери окружили меня заботли­вой опекой. Никогда не забуду, как узнав, что я возвращаю всякую еду, кроме компота из яблок, матери где-то доставали эти драгоценные тогда фрукты, и дети, встревоженные моим состоянием, приносили мне яблоки, которых им самим очень хотелось.

Когда весной 1945 года советские войска вошли в Австрию, заключенных нашего лагеря стали интенсивно «оживлять». Завод больше не работал, и дети вернулись к своим близким. Надя тоже вернулась к маме, у которой было еще несколько старших детей. Достаточно было двух месяцев хорошего пи­тания и девочку стало трудно узнать. Ручки и ножки нали­лись, животик-барабан опал, личико зарумянилось. Но всё же время от времени я слышала привычный стук пальчиков в мое окно.

Выглянув, я видела плутовски улыбающееся лицо Нади.
— Я голодна, тетя! — говорила она. Я понимала ее. Брала ребенка на руки, ласкала и давала конфетку или кусочек са­хара. Надя благодарила и, счастливая, вприпрыжку бежала к маме.

9 мая пришло освобождение. 11 июня лагерь был расфор­мирован, и 12 июля сорок пятого года я навсегда распрощалась с моими детьми. Помню же их всю жизнь.

Иногда сама удивляюсь: как мне, тогда 24-летней де­вушке, удавалось справляться с таким количеством детей, имея для помощи лишь одного взрослого человека?

Прежде всего, наверное, помогла введенная с первого дня харцерская дисциплина и присущий харцерству романтизм. Это покорило детей, не приученных кого-либо слушаться.

Кроме того, я строго придерживалась справедливости. Я убедилась, что ребенок перенесет любое наказание, если знает, что оно действительно заслужено. Наверное, ни один взрослый не ощущает так болезненно несправедливость, как ребенок…

 

Перевод с польского Н. Мартынович

 

Источник: Убитое детство: сб. воспоминаний бывших детей-узников фашистских концлагерей/ Авт. Составитель И.А. Иванова, С.В. Никифорова. – СПб. «Иико», 1993.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)