11 мая 2012| Петрова (Герасимова) Анна Николаевна, 1929 г.р.

К нам подходила война

СЕМЬЯ

Папа мой — Герасимов Николай Титович — был старше мамы на восемь лет, 1891 года рождения. Родился в деревне Борщёво. Дом у них совсем рядом вот тут стоял. Он был из двух частей: зимней и летней. Папа женился на маме — Александре Андреевне Герасимовой (Антоновой) 1898 года рождения в дер. Сокольники. У Нины Николаевны (младшей сестры) даже есть архивная справка про день их венчания из церкви. Это православный праздник — Сретение Господне. И в этот же день они венчались. Еще сохранился документ на куплю земли, а больше ничего: ни трудовой книжки не нашли, ничего.

Здесь была еще мамина сестра — вышла замуж в эту же деревню. А после того как дядю — маминого родного брата, полковника, в Потсдаме ранили, уже после войны, он здесь получил участок 50 соток, построили дом ему, так что родных тут было очень много. Вот папин брат тоже здесь построился, поближе к шоссе. Он тоже, как и папа, работал на железной дороге. Третий брат за речкой жил — там 117 километр — Песочное у нас называется. Он там был председателем Сельсовета. Шел он как-то с совещания через мост пешком (с транспортом тогда плохо было), его сбило поездом, отрезало ноги, он истек кровью и умер. Дочь у него осталась. А четвертый — самый младший — брат остался в родительском доме, и у него были двойняшки-мальчишки. А он полюбил другую женщину и уехал куда-то на юг, и после войны как-то постепенно связи прервались.

В нашей семье было 11 детей. Сначала было двое детей году в 20-21 — самое голодное время было, не выжили. Мама мне про это рассказывала. Потом старшая сестра (Люба) 1922 года рождения. Потом передо мной были двойняшки — Соня и Аня — умерли. После меня сестра Нина родилась, потом опять были двойняшки: девочка и мальчик, причем девочка в утробе матери была здоровенькой, но при родах захлебнулась, а мальчик родился слабеньким, болезненным (его даже хотели забрать в педиатрический институт в Ленинград, но родители не отдали). Я, помню, даже ходила специально с ним каждое утро к озеру, чтобы он дышал. Может быть, у него была астма? Он прожил 11 месяцев и ушел из жизни. Потом родился Саша в 1938 году.  Он погиб на велогонках в 1959 году на Средне-Выборгском шоссе. Не пил, не курил. Такой был здоровый молодой человек, любил работу. Взяли его на флот, отправили в Севастополь, а поскольку он перед этим помогал строить дом, у него нашли паховую грыжу и комиссовали.

Я в свое время была на всесоюзном параде физкультурников, то есть я не слабая была, а он сажал меня на велосипед на взлетно-посадочной полосе и пытался меня бегом догнать. И вот так трагически он погиб.  После него 7 августа 1941 года родился последний ребенок — Вася. Маме было уже сорок три года. Это уже война к нам подходила. Вот все, что я о детях знаю. Вот так на начало войны нас было пять человек живых детей, а было бы одиннадцать.

Мама всю жизнь была домохозяйкой. Папа в 9 лет пошел работать на стекольный завод. Там разные должности были: накальщики, пихалыщики… Кем он там работал, не знаю. Работал там лет до 17, а затем перешел на железную дорогу. Тогда ведь не нужно было техникумов никаких заканчивать. Он работал там и кочегаром, и помощником машиниста, и машинистом. Тогда поезда ездили от Ленинграда до станции Дно. Потом уже сделали здесь конечную станцию Оредеж, а отдельный поезд стал ходить на станцию Дно.

Участок земли у нас большой был — 50 соток. Он еще до советской власти куплен был. И тогда не отнимали. Это уж после войны стали по крохотному участку выделять, и мы его лопатами копали. А до войны мы неплохо жили: и корова всегда была, и лошадь была. Мама наварит каши манной на молоке, мы наделаем бутербродов, и все девчонки ходили к нам играть в сад под кустами смородины. И нам все завидовали, потому что папа привозил из Ленинграда шоколадное масло, его раньше здесь никто не видел.

Папин брат тоже работал на железной дороге. Мамина сестра (Мария Андреевна) была в колхозе звеньевой, была овощеводом. Такие помидоры выращивала! Она и на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке была в Москве. А колхоз перед войной неплохо работал. Даже лен сеяли. Я, помню, сама ходила, лен таскала. Как раз тогда первый самолет к нам прилетел. Медицинская авиация. Кому-то плохо было, и вот вызвали врача. Самолет на озеро сел. Это же диковинка была! И нам разрешили сбегать посмотреть на это чудо техники. Мы видели, как туда на лошади привезли больного человека, погрузили в самолет, и он улетел.

Хоть колхоз и неплохо работал, а жили-то бедно. Я вспоминаю частушку: «Колхоз — «Рассвет», закололи кошку. Шаромыга говорит: ешьте понемножку!» Вот так бедно жили. Шаромыга — это прозвище бывшего председателя колхоза. Это до войны еще было. Как звали, я уже и не помню. А нищета из-за того была, что на трудодни почти ничего не давали, а со своего хозяйства огромные налоги платить приходилось.

Мама работала, невзирая на то, что нас, детей, было так много, и она формально числилась домашней хозяйкой, потому что в колхозе никто не мог лучше нее стоговать сено. Кроме того, она прекрасно умела запрячь лошадь, пахать, бороновать… Папина задача была — обеспечить нас материально и дровами. Папа ничего другого делать не умел. Он никогда не ругался матом. Зато мама знала много крепких выражений. Она и папу могла обматерить. Но жили они очень дружно. Папу я в первый раз увидела пьяным, когда уже началась война, но мы не знали еще, что такое бомбы. Дорога наша тогда была проселочной (шоссейную при немцах строили). Вдруг смотрю: идет папа по дороге, шатается и на плече несет что-то. Я не поняла — что, испугалась, побежала домой и кричу: «Мама! Папа идет и свою голову в сумке несет!» Оказалось, что он хлеб нес. Уложили мы его в сенях, и в этот самый момент падает первая бомба — в деревню Великое Село (3 км к югу от Оредежа). А у нас дом был старенький, мама испугалась, что обрушится труба, и стала нас из дома выгонять. Мы папу вывели на двор, мама всех нас, как клуша, собрала. Вот такое сильное впечатление сохранилось: папа пьяненький пришел и первая бомба упала.

ВОЙНА

В 1941 году мне было 12 лет, я перешла в пятый класс. Начальная школа была у нас в Борщёво, а потом уже в пятый класс нужно было ходить или в Оредеж или в Тарковичи — кому что понравится. Но я уже в пятый класс не попала.

До начала войны мы об ее угрозе ничего не слышали. Война началась 22 июня, и для нас это было полной неожиданностью. Было воскресенье. В нашей деревне был престольный праздник — Печерская. Здесь всегда приходили гости из других деревень. И на той улице, где Виктор Петрович живет (ближе к реке), там всегда было большое гуляние. И в тот раз тоже: о войне никто не слышал, было большое веселье, большое гуляние. Танцевали, пели. Все, кто работал на стеклозаводе в Тарковичах, так хорошо пели. И голоса были такие сильные, что иногда лампы гасли, как запоют.

И вот после обеда, уже ближе к вечеру, приезжает вдруг конная милиция — человек пять: «Прекратить гуляние! Началась война!» И тут же перечисляют списки, кто должен пойти в армию. Здесь, конечно, поднялась паника. И даже сразу погнали многих в Оредеж в военкомат — прямо с гуляния (тогда же Оредеж был районным центром). А по радио только в 16 часов объявили (или мы раньше просто не слышали).

До того про Гитлера мы ничего не знали, а про Германию знали. С Германией ведь в ту войну воевали, и у многих родственники были на войне. Вот у меня папа был в плену в Германии. Он даже немного знал немецкий язык. Он помнил всех, кто из Ленинградской, из Новгородской области был с ним вместе в плену. Он помнил все имена, отчества, годы рождения. Он много нам рассказывал об этом, что там их мучили в плену, что тогда какая-то миротворческая организация выступала в их защиту (видимо, «Красный крест»).

Женщины, конечно, плакали, кричали. Вот сестра моя двоюродная — у нее муж был моряк и как раз в это время приехал на побывку. Он как услышал по радио про войну, стал кулаком в стенку под репродуктором бить. И, конечно, он сразу же отправился к себе на флот.

Папа наш уже не подлежал мобилизации по возрасту. Но у нас тут был военный гарнизон около железнодорожного моста, и они с братом работали на водокачке посменно. Все же время приходили паровозы, тепловозы. Старшая сестра (Любовь Николаевна) работала на почте телефонисткой.

Из родственников многие на фронт ушли: маминой сестры сын Василий (танкистом был), папиного брата сыновья: Иван и Николай — тоже ушли на фронт, в Сокольниках трое двоюродных братьев ушли, и ни один не вернулся. Семь двоюродных братьев не вернулись с войны. И писем почти не получали. Вот только от Иванова Василия (маминой сестры сына) в самом начале, а уж во время войны вообще ничего не получали. Не знали ни номера части, ни где они воевали. То есть те, кто ушел в первые дни войны, так и пропали. Ничего о них не известно. И в архивах ничего не разыскать. С концами.

Когда шло отступление наших войск здесь, в наших краях, тут в Печково (сразу за Ям-Тесово) был единственный мост, по которому можно было проехать на лошадях, на машинах, но немцы его очень скоро разбомбили. А дальше никакой дороги не было. Эту дорогу на Любань уже при немцах строили. И когда наши шли сюда отступать, им некуда было переправиться. Они хотели здесь закрепиться. Открыли ящик с боеприпасами — вместо патронов мыло лежит. Они сидели и поражались. Конечно, и без мата не обошлось. Они были просто в замешательстве, в растерянности, не знали, куда идти. Ведь Вырица уже занята, моста через Оредеж нет. У них множество раненых на подводах. Как им обороняться? Мало того, что нищие, оборванные, голодные, да еще и боеприпасов нет! Они, конечно, ничего не требовали, мы сами им еду несли, кто что мог. Кормили хлебом и молоком, помогали, чем могли. А тогда запасы еще были. Это уже после зимы голод наступил. Лебеду ели, из мха что-то делали.

Папа работал на железной дороге. Он знал, что Вырицу заняли раньше, чем Оредеж. Туда нельзя было идти и сюда — некуда. Вот там, где Мясной Бор ближе к Любани, там месиво было, потому что и военные, и беженцы — все там сконцентрировались, и немцы их там били. А мы здесь остались.

Осенью 1941 года было очень много грибов, и мы ходили собирать и насолили несколько бочек. Это нам потом очень помогло зимой.

14 августа, за несколько дней до прихода немцев мы выкопали там в лесу окопы и в эти окопы ушли (место называлось Далонский мох). Там землянки были. И к нам туда, в эти землянки, даже приходил председатель исполкома из Оредежа. И там они организовывали партизанские отряды.

Я хорошо помню, у нас был сделан гамачок из льняной скатерти для брата, и он висел между двумя сосенками. Все почему-то забывали, что у нас маленький ребенок. Еще бабушка (мамина мама) была жива (она в Сокольниках жила — это сразу за Оредежем). Сидят они у костра вечером и удивляются: «Где это ребенок плачет?» Я бегу, возьму его на руки.

А еще, когда обстрелы были, бабушка все охала: «Ой! Вот этот снаряд летит в Точищи! (Точищи — это мох такой, который соединяет Тарковичи и Мшинскую) А там же мой Федька!» Это мой дядя, который потом полковником стал. А тогда он вывел свою армию через болота до Ленинграда (он отступал из-под Бреста). А потом дошел до Берлина с этой армией.

ОККУПАЦИЯ

Когда немцы только подходили, папа и его сослуживцы спрятали все оборудование железной дороги. Там, помню, были Павел Сидорович Задубин (который потом был старостой и подсказывал, когда надо прятать молодежь, чтобы не угнали в Германию), дядя Миша покойный и папа мой. Вот они сняли все ценное оборудование с водокачки и закопали его.

Сестра Люба 18 августа в 11 часов вечера после дежурства уже шла в лес, в окопы, где мы скрывались. Вечером пошли ее встречать, а уже на поле немцы были. У сестры было светлое платье, и пока они шли, по ним раздалась очередь. Пришли в лес, папа говорит: «Это уже их разведка!»

А потом прилетел «мессершмитт», увидел, что мы там находимся, слетал куда-то, вернулся и сбросил нам листовки, в которых говорилось, что немецкое командование дает нам три дня сроку, чтобы вернуться в свои деревни. Когда мы ехали домой (ехали — лошадь у нас была), увидели, что по дороге движется техника и войска: на машинах, на лошадях, на мотоциклах, пушки у них были…

Вернулись в дом. Маленький братишка (ему две недели всего было) там так сопрел, что чуть кожи не лишился. Потом по совету немецкого врача его купали в холщовой ткани и в золе. Так его еле-еле вылечили. Родители очень боялись за старшую сестру, чтобы ее не изнасиловали. Она была в самом опасном возрасте — 18 лет.

И уже немцы начали кое-что отбирать. Ну, не то чтобы силой, а просили чего-нибудь вкусненького. Коронная фраза у них была: «Матка, курка-курка». Куда тут денешься? Ну, я сама обычно вызывалась, дескать, сейчас поймаю. Я выскочила, а он за мной наблюдает и удивляется, мол, снег, а я босиком. А я, ничего не подозревая, отвечаю, что Сталин нам велел закаляться. Тут он автомат вскинул и вроде как погнал меня на улицу: зачем, дескать, я произнесла это имя. Тут мама перед ним буквально на колени встала. Говорит, что я глупая, ничего не понимаю. Послала кого-то другого курицу ловить. Ну, тогда он, вроде, успокоился. А так-то у нас и брать нечего было. Все, что было ценного: часы, цепочки какие-то — она все накануне войны снесла в городе в торгсин, а тут война, и все, конечно, пропало. И мы не боялись немцев. Это уже позже я попала на недоброго человека. Но вообще мы старались на дороге не появляться.

А я что делала: вымажусь сажей в русской печке, возьму два ведра, что они у меня по земле волочатся, и иду к колодцу за водой. И меня односельчане звали Золушкой или бабкой-повивалкой. Почему, не знаю…

У немцев в Васильковичах какой-то штаб был, там они расстреливали партизан, коммунистов, комсомольцев. А еще туда пригоняли целыми эшелонами евреев и цыган. Из Белоруссии привозили, из других западных районов. Их и работать не заставляли, а сразу уничтожали. Зачем их нужно было везти сюда, а не уничтожить прямо там, — этого я не знаю. По пути из Луги в Оредеж, в Васильковичах, есть братская могила. Вот там их и расстреливали. И даже у нас в Борщёве были слышны их стоны. Мы знали, что у нашего соседа — трехлетнего Коли — отец цыган. Да не просто цыган, а красный командир. Поэтому мы его всегда прятали, когда немцы появлялись. Лично я прятала: помогала забраться в русскую печку и заставляла все чугунами (были у нас для этого специальные ухваты). Я в то время сообразила, что если заложить дровами, их могут поджечь. Поэтому я заставляла чугунами, и было впечатление, что они с предыдущего дня там стоят. Давали ему туда попить кружку…

Дядя наш — мало того, что он был железнодорожником, он еще очень хорошо знал все плотницкие работы. И его, поэтому назначили ремонтировать мосты. Дорога-то была проселочная, и мосты необходимо было расширять и укреплять, чтобы немецкая техника могла пройти. И папу тоже взяли в помощь дяде ремонтировать мосты.

А немцы, как только в октябре снег выпал, стали всех гонять на работу по расчистке дорог. Давали всем определенный участок дороги. От нас сестра должна была ходить на работу (по расчистке дороги). Но за нее мама так боялась, что вместо сестры меня посылала. Ой, какие страшные снежные завалы были! И морозы жестокие.

Потом я ходила валить лес на противоположную сторону речки. Вот там, где от Тарковичей до Мшинской большие болота, там были партизанские отряды. И эти партизаны приносили нам листовки. Из этих листовок мы уже кое-что узнавали и передавали другим, что происходит на фронтах.

Немцы здесь в первое время постоянно не останавливались. Проходили мимо. А потом в соседнем доме они устроили что-то вроде штаба. Это когда какой-то предатель (местный житель Тарковичей) выдал партизанский лагерь, который находился в болоте. Он пришел домой в поселок, его схватили, и он выдал всех своих товарищей. А там была радистка. Ее специально в отряд сбросили на парашюте. Я как раз тогда лес трелевала. Смотрю: везут эту девушку на дровнях (а было очень холодно) и привезли ее сюда. На ней была шубка, у нее был выбит глаз. Довезли ее до соседнего дома (что рядом с магазином), и тогда вышел какой-то офицер, увидел у нее на груди медали, ордена (шубка расстегнута была), наклонился и хотел их сорвать. А она его ногой в лицо и плюнула вдобавок (видно уже не сомневалась, что ее расстреляют): «Не ты, — говорит, — вешал, не тебе и снимать!» И дальше ее повезли в деревню Горыни — там был тоже какой-то штаб.

Старостой был Задуба Павел Сидорович. А вначале дядя Иван — с ним такая история была. Немцы у старой пекарни в Оредеже расстреливали наших. А одного расстреляли не до конца. Он приполз к этому старосте. А тот был зол на советскую власть. Они с братом жили на хуторах, а когда в конце 30-х хутора стали расселять, их выселили сюда. Раненый (из партизанского отряда) к старосте приполз и попросил отвезти его к Каменным Полянам, к партизанам. Староста посадил его на дровни и отвез обратно в Оредеж. Его второй раз расстреливали. И опять, говорят, недострелили. Он опять к старосте, ну, и на третий раз его окончательно расстреляли. Эту историю я, конечно, только по слухам знаю.

По соседству с нами в большом доме до войны жили учителя. У них были сын Саша и дочь. Этот Саша попал в плен. А до войны, помню, он был единственный в деревне, у кого были наушники, и я все время, когда он мне давал послушать, поражалась: кто же такой маленький мог туда забраться и там разговаривать. Саша разрешал мне наушник раскрутить, чтобы убедиться, что там никого нет. Темные люди были! И вот этот Саша попал в плен. И попал он в Васильковичи. Саша попал туда в Васильковичи в какое-то управление гестапо — в качестве переводчика. А его девушка, Тоня Комлева, жила в Тарковичах. Ее арестовали и привели в гестапо (видимо, за связь с партизанами). Саша умолял ее выйти за него замуж, чтобы спасти ей жизнь, но она ответила, что не хочет даже знаться с предателем, и ее расстреляли…

Еще учительница была у нас, Людмила Жукова из Бутково. Школу топили по очереди (я уже не ходила). Однажды сестра Люба пошла топить школу, а я тогда снег чистила за нее. И она услышала, что на чердаке кто-то ходит. Она затопила. Там было два класса и еще в коридоре была печка. Когда вечером мы вернулись с работы, от Оредежа спускаемся в низинку, а немцы нас не пускают. И тут мы слышим стрельбу в районе школы. Оказывается, в школе прятался партизанский руководитель Бухов, в прошлом работник исполкома, а эта Жукова пошла и донесла на него. Он так оборонялся! Спрятался за круглой печкой в одном из классов и уложил много фашистов, пока патроны не кончились. Почему она его предала? Ну, сказала бы, чтобы он ушел, не подводил ее. Ведь он свободно пришел к ней в обычной одежде, и никто не обратил на него внимания. Так бы и уйти мог. А она зачем-то пошла и донесла. Тем более, они же были знакомы. А она потом куда-то пропала.

Бывало, я ходила ночью в Тарковичи на стеклозавод, а мы не имели права переходить озеро ночью. Там была каустиковая сода и техническая соль (зимой 41/42 года, пока еще не все время посылали на принудительные работы). Вот я там набирала этой соли, соды, а на следующий день с бабушкой шли менять все это на продукты. Далеко ходили. Километров 30 в одну сторону, потом обратно. И я несла больше пуда груза в мешке: зерна или картошки. У нас же ничего не осталось: сначала шел поток наших солдат, которых надо было кормить, а потом — поток немцев, которые не столько себе овощи забирали, сколько для лошадей. И вот нам приходилось ходить менять в те деревни, которые не были затронуты таким нашествием. И я почему-то не боялась: ни в лесах, нигде. А на стеклозавод, конечно, очень опасно было ходить, хотя это вовсе не было воровством: просто нужно было взять брошенное, бесхозное, но немцы запрещали туда ходить, видимо, по соображениям собственной безопасности. Но я ходила и в Тарковичи, и по другим деревням, уставала, возвращалась промокшая. Однажды поставила сушить валенки в печь, а она оказалась перегретой, и валенки подгорели. В итоге меня еще и наказали. Шла я — несла на себе две меры (2 пуда) картошки. И что-то я по пути потеряла. А здесь возили на дровнях метровые дрова из Милодежи — наши русские мужчины, которые не подлежали призыву в армию, постарше. И вот они меня после Ерышово догоняют. Они с Оредежа разгружались и всегда почему-то к нам заезжали, к родителям погреться. Тогда же термосов не было, чайку хотя бы так выпить. И тогда они меня догнали на подводах с этими дровами. А мы же были такие скромные, что стыдно же было попроситься. Они говорят: «Эй, курносая! Ты Колькина дочка?» А я думаю: откуда они догадываются, что я Колькина дочка. Так вот, они мой мешок бросили на последние подводы, не на подводы, а на саночки такие, но почему-то на последние и именно на дровенки эти, маленькие которые, и поехали. А они не имели права по дороге ездить — только за канавой. Вот эти, значит, их союзники: и французы, и итальянцы, и испанцы — очень много наций. Все они были вместе с немцами, воевать-то сюда пришли. Но почему-то они тоже не имели права ходить по дороге, только за канавой. И вот я с такой ношей, вся усталая, ночь наступает. Почему они меня взяли? Я уже, очевидно, из сил выбилась, когда я сажусь так на канаву, беру эти лямки, надеваю из полотенца мешок (тогда рюкзаков-то не было), пытаюсь подняться, а у меня мешок через голову, и меня опять лицом в снег роняет. И вот эти мужчины меня пожалели и, очевидно, увидели с расстояния большого. Они, значит, меня на последние дровенки посадили, бросили и мой мешок. Стоило въехать в ямку, и мой мешок упал, и я соскочила. Мне было стыдно сказать: «Дяденьки, подождите». И я до ночи мучилась с этим мешком. И вот в эту ночь я, такая измученная, пришла и поставила эти валенки, они обгорели, и мне еще и досталось. Я всю жизнь была беззащитная и всю жизнь обиженная. Меня папа любил за мой труд и честность. Вот так я и существовала.

Зимой у нас началось паломничество беженцев из-под осажденного Ленинграда (из Пушкина, из Колпино). Дорога через леса была укатана, как зеркало. Люди шли вереницами с саночками. И всегда всем — кто ни попросится — находилось в нашем доме место. Папа размещал всех: кого на печку, кого на лавочку, кого и под лавочку. И он все время говорил: «Мать, доставай грибы».

Было голодно уже в первую зиму: немцы начали забирать продукты. Первое время просили, а под конец уже обыскивать дома стали.

1942-1943 годы

Весной 1942-го ходили к Моровино — там убранное поле картофеля было, немцы поручили нашим его распахать. А мы шли сзади и собирали оставшуюся мерзлую картошку и делали из нее лепешки. А в нас при этом немцы стреляли из автоматов.

Но немцы дали землю, разрешили держать скотину, кто сколько хочет. Конечно, налог какой-то собирали, но ведь при колхозе-то было гораздо хуже: и налоги огромные, и не давали сено косить для коровы…

В следующую зиму два вагона теплушек и паровозик возили нас в Батецкий чистить снег на железной дороге (19 км). Там мы видели, как гоняют наших военнопленных: раздетыми, без обуви, одни портянки на ногах намотаны. А мороз! Мамина сестра — вот эта звеньевая — она в тот момент жила в Оредеже с мужчиной, который после войны стал председателем колхоза. Мы в Батецком целый день снег чистим, а на ночь нас везут в Оредеж. Так она за ночь напарит там свеклы, брюквы, картошки. Утром я прихожу в Оредеж пешком, чтобы сесть в теплушку и ехать на работу, а она мне дает пареные овощи, и когда мы подъезжали к этому лагерю военнопленных, я старалась ногой перебросить овощи через колючую проволоку. А они хватали всю эту еду, как волки. Видно, совсем голодно им там было. Их тут же немцы били, но все равно они что-то успевали проглотить. И так каждый день. Я все ждала, когда в мою сторону раздастся автоматная очередь. Но Бог миловал.

Концлагерь для детей был в Вырице. Там у них брали кровь и производили какие-то эксперименты. А так ведь и у нас всех кровь брали. Сколько нужно было, столько и брали. Но это уже в основном позже, когда мы в лагере были, в Польше.

Рядом с нашим домом был немецкий склад зерна. Однажды заведовавший им немец пришел в наш дом и спрашивал цыбулю. Мама не могла понять, что это значит. Он пытался объяснить жестами, что, мол, слезы должны течь. В этот момент пришла я и подсказала маме, что это он луку просит. Он так меня по плечу похлопал, дескать, молодец. И мама дала ему луку.

А еще был француз, который охранял этот склад. Зима, холод. На нем шинель, еще одна шинель, на сапоги сверху такие большие валенки надеты. И винтовка со штыком. Он этим штыком проколол один мешок, насыпал полные карманы овса и принес маме (она как раз какую-то тюрю варила) и он из карманов стал этот овес в чугун с тюрей сыпать. Тюрю, конечно, он испортил, но хотел-то доброе дело сделать. Видит, что столько ребятишек в доме.
Некоторые немцы давали нам такие детские сухарики, конфеты давали такие длинные, как толстые карандаши. Взрослые, правда, боялись таких угощений, говорили, что эти вкусности могут быть отравлены, но вроде я о таких случаях не слышала.

А власовцы здесь мало были. Эти хулиганили. Насиловали девушек. Один, помню, к Любе приставал и даже оружием угрожал, стрелял — так что потолок и в коридоре и в доме был у нас прострелен. Власовцы, конечно, были намного хуже немцев (по-видимому, имеются в виду не только и не столько собственно власовцы, то есть бойцы РОА, сколько полицаи и другие русские, служившие немцам. — Ред.).

Как-то мы с соседским мальчиком Колей Павловым перешли через озеро в Тарковичи (а деревня уже была выселена), забрались в какой-то подвал в надежде найти оставшиеся корнеплоды, и вдруг подъезжают немцы с бляхами карателей в такой красивой карете, а с ними полицай из Тарковичей, Илья. Мы с саночками, и следы наши на снегу хорошо видны. Ему так уж хотелось перед немцами выслужиться: он меня со всей силы плетью по попе, а потом дает мне пинка с такой силой, что я лечу и ударяюсь в соседний дом головой. Но я очень удачно упала на свои саночки: ногами оттолкнулась — и под горку, мимо банек, мимо деревьев до самого берега, а потом по льду и до самого нашего берега. И за мной Коля так же едет. И мы только ждем, когда же стрелять начнут. Сказать честно, я потом с неделю сесть не могла, так мне полицай от души заехал. Его после войны осудили, пропал он. А у нас в Борщёво был полицай, он ничего дурного людям не делал. Но, насколько я припоминаю, он, в конце концов, покончил с собой. Я-то уже тогда в городе жила.

Потом мы стали ездить собирать по деревням сено. Дело в том, что из всех деревень, которые находились дальше, чем за 3 км от дороги, выселили всех жителей. Никого там не было. А люди сами себе искали пристанище у родственников, у знакомых. Сделано это было, по-видимому, для того, чтобы лишить партизан источников пополнения продовольствия и фуража. К тому же лежал снег, и легко было по следам найти тех, кто приходил в деревни из леса. Так что жители ушли, а много сена в деревнях осталось, и немцы стали это сено собирать. Стали ездить обозы с немцами, а нас с Колей Павловым заставили им помогать: по сеновалам да по подвалам шарить. Там находили брюкву, свеклу, — все то, что жители не смогли забрать с собой. В обозах этих были и немцы, были и наши военнопленные. Ездили к Каменным Полянам (км 10 отсюда на восток), Терёбуши, Стаи, Пожарище…

А еще у нас 2 недели жил немец (офицер). У него перед домом стояла машина с пеленгатором, под его началом были два власовца, но он с ними никогда не разговаривал на русском языке — только через переводчика. Папа говорил, что это был наш разведчик, потому что он знал маршрут этого обоза. И вот поехали мы как-то в Пожарище, — и мне дали какую-то бумажку с просьбой положить в горшок в таком-то сарае. Мы приехали в эту деревню, а там сена не оказалось. Мы поехали в следующую деревню. (Я не смогла зайти в сарай, чтобы оставить в горшке бумажку.) У нас было две пары лошадей, и мы поехали в следующую деревню, набрали сена, а когда ехали обратно через Пожарище, там уже горел один дом и по нашему обозу вдруг стали стрелять из автоматов. Автоматная очередь задела вторую пару лошадей, и тогда наш пленный, который был рядом со мной, столкнул меня в снег и крикнул: «Ползи!»

На следующий день мы опять должны были ехать по этой дороге до Надбелья и дальше — в другие деревни. И когда мы доехали до колодца, мама меня догнала и стащила с дровень. Ей уже сообщили, что будет нападение на этот обоз. Вот этот разведчик наш, наверное, папе сказал, а папа маме, чтобы она догнала этот обоз у этого колодца и меня насильно оставила. А Афанасьев Егор и вот этот Коля, который со мной ездил, они остались. У дяди Ёши была своя лошадь, и ему приказали ехать за сеном. Я тоже хотела, но мама меня стащила… А потом оказалось, что когда они за Надбелье свернули в лес, там обстреляли весь обоз. Несколько человек (6 или 7) убили, а дядя Ёша с Колей три дня домой не возвращались. Говорили, что в этом партизанском отряде были одни девушки. Военный врач (немец — ему было всего 24 года) притворился убитым. Там так получилось, что застрелили обеих его лошадей, а он лег между этими убитыми лошадьми, затаил дыхание, и когда эти партизанки брали у него документы, он как врач смог имитировать смерть, а они в спешке не стали внимательно проверять. Я помню, когда он вернулся в деревню, он стал весь седой. Убитых похоронили (и немцев, и наших пленных) вот здесь за магазином, и года четыре назад служба «Поиск» из Новгорода часть убитых эксгумировала. Но здесь, видно, был такой род войск — какие-то снабженцы (тыловые).

Так что вот этот немецкий офицер, который был с пеленгатором, он, очевидно, был нашим разведчиком. Ведь с папой-то он говорил на чистом русском языке, но когда кто-то приходил (хоть немцы, хоть деревенские), он не показывал вида, что понимает по-русски.

НА ПРИНУДИТЕЛЬНЫЕ РАБОТЫ НА ЧУЖБИНУ

Мы с 5 на 6 февраля 1944 года должны были ночью уйти опять в окопы эти, а кто-то увидел, что папа с Павлом Сидоровичем Задубиным и с дядей пошли проверить, как проехать к этим окопам, и донес. Пришли каратели почему-то не к дяде, а именно к нам, ударили папу по лицу, назвали партизанской сволочью, дескать в лес хотел удрать (папа по-немецки неплохо понимал, это он нам потом рассказывал). И нас всех вывели на расстрел. А этот офицер, который был с машиной и с пеленгатором, он с карателями поговорил по-немецки, и уже стояла крытая машина с пустой тарой от горюче-смазочных материалов, горела деревня Ерышово, и нас загрузили в машину с пустыми бочками и повезли в Лугу. И мы даже никому не могли сообщить, что нас увозят, хотя папин брат жил совсем близко. Но хорошо, что нас увезли благодаря этому офицеру, иначе каратели нас все равно расстреляли бы. Они были уже совершенно озверевшие (каратели были в черной форме и они очень отличались от тех обычных солдат в серой форме, которые были у нас в начале оккупации). И поехали мы, в чем были: младшие братья (1938 и 1941 г. р.) вообще в одеялах. Февраль, холодно…

Наши войска в это время уже в Надбелье были. А в Луге уже стоял эшелон партизанских семей. И вот нас повезли дальше. Не довезли — станция Серебрянка там есть — за Лугой. И должен был пойти немецкий литер, но, видимо, сообщили партизанам, что идет эшелон партизанских семей. Вот они там расстреляли паровозик (машинистов), остановили эшелон и из-под вагонов вытащили 40 мин — они там подложены были для того литера. Мы были в самом конце состава, и мы были закрыты снаружи. Когда состав остановился, партизаны открывали первые вагоны и предлагали желающим — кто может держать в руках оружие — присоединиться к ним. Но до нас дойти не успели. Это нам уже потом рассказывали в пересыльном лагере. Мы были сначала в Риге, потом в Гродно.

В Гродно было два крематория в лагере. Там раздевали всех догола и проверяли, как на медкомиссии. У кого больные легкие, тем сразу ставили несмываемую печать на лбу и потом их жгли в этих крематориях. У папы был порок сердца, и мы очень беспокоились, что папа не пройдет эту комиссию. Вот там, в Гродно, нам и рассказали те, кто остался из первых вагонов, что партизаны остановили поезд специально, чтобы обезвредить заложенные ими для литера мины. И многие ушли. А нас повезли.

Недалеко от Гродно нас один железнодорожник предупредил, чтобы прятали детей, потому что на следующей станции, дескать, есть какие-то газовые камеры, и «лишних» детей там ликвидируют и закапывают в парке. Отец инструктировал младших, чтобы они прятались за мою юбку.

Потом мы оказались в Карпатах. А там уже покупали эти семьи в качестве рабочей силы. У нас в семье трудоспособных было мало: папа, мама да старшая сестра, а еще сколько детей! Мы попали в Польшу на железную дорогу.

Семенова Нина Павловна была в Германии, Павлова семья (бывшего старосты) была в Германии. Когда они вернулись из Германии (в сентябре 1945 г.), его сразу забрали, и больше его никто не видел. Моего крестного семья тоже была в Германии. А так молодежь, кто не успел спрятаться, без родителей — кого куда. А наша семья — единственная, которая благодаря этому разведчику попала в эшелон партизанских семей.

Некоторые семьи все-таки пытались самостоятельно уйти при отступлении немцев. Две семьи погибли полностью около госбанка в Оредеже: немцы насыпали много риса и поставили наверху самовар, а под рисом была мина…

У нас все было закопано во дворе. А была у нас соседка, которая пользовалась авторитетом у немцев и ей даже были доверены ключи от зерносклада. Так вот эта соседка все наше имущество выкопала, когда нас угнали в Польшу, все забрала себе, но мы не обеднели. В общем, не столько чужие это творили, как свои. Весь коридор, все бревна — все развалили. Поэтому в 1959 году мы все перестроили, брат вот не достроил немножко и погиб на велогонках.

В ЛАГЕРЕ

В Карпатах мы были довольно долго. Город был где-то там в низине, а мы на горе. И всех забирали кто где мог работать, а потом нас повезли оттуда в Котовице. Там было четыре барака и прямо тоннель под железной дорогой и выход в паровозное депо. Через этот тоннель нас гоняли на работу. Папа не говорил, что он железнодорожник, но так случилось, что попали мы на железную дорогу чистить топки паровозные и котлы очищать от накипи. Я, в частности, лазала в эти котлы и скалывала накипь со стенок молотком и зубилом. А папа и остальные чистили топки. Там еще сложнее, потому что воздуха нет. Потом я стала терять сознание: там же мало кислорода, в этих котлах, и не всегда они достаточно остывали. Духота, жара. И тогда меня перевели в подвал при кухне…

В лагере, куда нас поселили, знакомых мы не встречали. Но были там люди из Ленинградской области: из Колпино были бабушка с внуком. Еще из Батецкого района была семья. Мы с Ниной их потом разыскали на станции Слудица. В прошлом году мы с Ниной ездили в суд подтверждать, что бабушка Анастасия и три сестры были с нами в лагере. А из Борщёво были в основном в Прибалтике…

Когда я отбивала накипь, там был один машинист — поляк. Пожилой уже. Его имени не помню, я его просто «пан» называла, а дочь у него была Люция. У его жены, пани Берты, была своя булочная: она в жилом доме выпекала хлеб и тут же его продавала. У меня сохранился ее подарок: фаянсовая шкатулка для хлеба. Этот пожилой машинист, когда он приходил на работу, он всегда мне приносил что-нибудь перекусить.

А немцев в лагере почти и не было, только некоторые охранники. Даже начальник лагеря был так называемый «подписавшийся». Он был поляк из Катовице. В выходные к лагерю приходила его жена с колясочкой и маленькой девочкой, и они вместе шли гулять. Форму он носил немецкую.

Когда я работала при кухне, там начальник лагеря лично отпускал шинкованные овощи для нас (брюкву, турнепс). Там, в этих бочках, даже завелись опарыши (на которых рыбу ловят). Он строго следил, чтобы хватило на один раз наварить на всех баланды. Вот как-то я накладывала, он стоял рядом. А там овощей уже мало оставалось, на самом дне, и мне стало трудно доставать. Тогда он потерял терпение, заставил меня держать этот таз с овощами, и сам стал накладывать горстями, и у него, видно, кольцо с пальца соскользнуло. Заметив пропажу, он стал меня пытать. Взял железный штырь и стал мне под ногти тыкать. А потом не разрешил всем сразу войти в столовую, а запускал по одному, выдавал порцию и стоял рядом, следил, чтобы его кольцо кто-нибудь не проглотил. А когда все поели, и в общем котле почти ничего не осталось, тогда повар обнаружил на дне котла это злополучное кольцо. Конечно, передо мной никто и не думал извиняться. Единственное, что меня несколько раз водили к врачу, чтобы залечить израненные пальцы. Кстати, ходили мы только по проезжей части, нам запрещено было ходить на наших деревянных колодках по тротуару. И, конечно, мы не могли передвигаться по городу без сопровождения.

Иногда нас с мальчиком из Колпино (Володей Колчиным) отправляли с тележкой — там недалеко от лагеря колбасный завод был (тоже, конечно, с сопровождением), оттуда выдавали потроха и бульон в таких кувшинах эмалированных. Или за хлебом посылали к этой самой пани Берте. Она давала нам сметки и такие широкие совки. Наша задача была собирать тараканов с мучных мешков: сколько совочков наберем, столько она нам давала буханок хлеба (а они большие!) Мы прятали этот хлеб под одежду. Но мы не могли пойти в свой барак раньше окончания рабочего дня. А при входе в лагерь — первый барак (сразу за проходной) и в нем общественный туалет. Вот мы этот хлеб прятали в сливные бачки. Если получалось, то сразу, а если нет, то после того как отвозили хлеб для лагеря в столовую. Мы привозили его на четырехколесной тележке и потом возвращались обратно в общественный туалет. У нас были комбинезоны и сапоги брезентовые на деревянной подошве, нашивка «OST», которую мы расшифровывали «Остерегайся советского товарища». И вот мы бежали в туалет, держась за живот, чтобы хлеб не вывалился. Все было тайно.

Вот так пани Берта нас подкармливала. Питались мы, конечно, скверно. Я, например, на кухне чищу картошку, очистки нужно выносить, а незаметно подсуну в очистки пару целых картофелин… Не потому что я стала воровкой, но младшим-то в лагере совсем голодно было. Они уже знали, где картошку искать надо. Выносят как бы из барака мусор, а возвращаются с картошкой.

Буквально за три дня до освобождения немцы расстреляли большую группу наших молодых людей. Говорили, что они хотели организовать что-то вроде восстания или побега, а какие-то белорусы отец и сын их предали. У меня сохранилась фотография одного из тех ребят, которые жили в мужском бараке. Фамилия его Усманов (то ли таджик, то ли узбек), а имени я не помню. Его бы, наверное, тоже расстреляли, но как раз накануне он, пересекая железную дорогу, попал ногой в стрелку и получил серьезную травму, ходил в гипсе и, видимо, в день расстрела отсутствовал (в госпитале, может быть, был). Зато потом наши к нему придрались, обвинили в дезертирстве. Не знаю уж, чем эта история закончилась…

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Рядом с железнодорожной линией были служебные дома красного кирпича, дикий виноград на них. В числе прочих там жил пожилой хромой поляк, который работал в заводоуправлении… Как-то незадолго до освобождения у меня начался сильный кашель, так он специально для меня принес какую-то сладковатую микстуру от кашля типа пертусина.

Накануне освобождения по всему городу Катовице 5 минут гудела сирена. Мы только потом узнали, что это был сигнал к уничтожению военнопленных и жителей таких вот лагерей, как наш (а их много вокруг было — все это филиалы Освенцима). Немцы и «подписавшиеся» поляки в это время спешно грузили в эшелон архивные материалы, наверное, какой-то ценный груз. Спешили очень. И вот сирена отгудела, подходит ко мне (почему именно ко мне?) этот хромой поляк и спрашивает, что на кухне из еды осталось. Я отвечаю, дескать, остался маргарин и немного макарон. Тогда он предложил пополнить запас из погреба. Мы пригласили еще кого-то, чтобы помочь принести продукты, а по пути он и говорит, что ему было приказано всех нас уничтожить. Но он не стал этого делать, поскольку немцы уже ушли, а ему хотелось, чтобы и совесть у него была чиста, и чтобы после прихода русских его семья не пострадала. Он сказал, что останется вместе с нами до прихода русских, а чтобы безопаснее дождаться этого момента, чтобы какие-нибудь последние немцы не устроили бы охоту за нами, он предложил спрятаться в том самом тоннеле, через который мы ходили на работу.

Пока мы прятались в тоннеле, стало смеркаться. Советские войска уже совсем близко, слышны залпы «Катюш». А на железнодорожной насыпи залегли какие-то немцы и стреляют трассирующими пулями в воздух. Наш хромой поляк не выдержал, пошел к ним и спросил, зачем они это делают. А те ответили, что война все равно проиграна, и они не хотят никого убивать, но если они не будут стрелять, их самих в спину расстреляют свои же. Поляк вернулся, рассказал нам про это и сказал, что эти немцы не опасны, они уже дожидаются возможности сдаться и никого убивать не станут. В этот самый момент один из снарядов «Катюши» попадает в цистерну с каким-то горючим (бензином, наверное). И вот из этой цистерны вытекает огненная река и течет в нашу сторону. Мы бы все там в тоннеле сгорели, но, к счастью, там были еще пути, и река изменила свое направление.

А у меня все еще оставалась та польская микстура от кашля, лежал пузырек в нагрудном кармане комбинезона. И где-то я в суматохе после взрыва цистерны этот пузырек разбила. Лекарство вытекло, и образовалось на кармане большое темное липкое пятно. Утром, как только рассвело, подъехал танк с нашими солдатами и офицером. Он говорит: «Что ж вы тут сидите, вшей кормите? Наши прогнали немцев больше чем на 60 км отсюда!» Меня тогда один спрашивает: «Ты что — русская?» — «Да», — говорю. «А ты что — ранена?» — спрашивает он, показывая на темное пятно у меня на комбинезоне. А потом солдаты нашли где-то для меня платье, туфли какие-то (или тапочки), заставили переодеться, и вот в таком виде я сохранилась на фотографии.

А тогда мы из тоннеля вышли. Конечно, насмотрелись разных страшных картин: убитые солдаты, головы, раздавленные танками, шинелькой прикрытые. Но не было тогда ни страха, ни отвращения — привыкли ко всему. Ну, тут уже много наших солдат появилось, суетятся, ищут вход на колбасный завод. Я-то за требухой туда ходила, я знала, где вход. Это был просто люк на поверхности земли, а дальше подземный ход. Я им показала, а они нам сразу двух живых поросят дали.

После освобождения нам дали трехкомнатную квартиру на четыре семьи. Как раз напротив нашей комендатуры. Вдруг вечером приходят к нам какие-то поляки с красными повязками. Кто? Зачем? Меня отец незаметно к двери подтолкнул, а я такая шустрая была, незаметно выскочила — и в комендатуру. Пришли наши солдаты и их увели. Говорят, они могли и перерезать всех нас в этой квартире… Велели никому не открывать двери.

В этот же вечер в квартиру этажом выше тоже вызвали наших солдат: оказалось, что мать и мальчик лет 12 отравили себя газом — так боялись, что русские будут над ними издеваться потому что отец служил в Вермахте… И многие, как говорили, кончали жизнь самоубийством, боясь пыток.

ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Жили мы там целый месяц. Солдаты помогли нам зарезать поросят. А балкон там был без дверей. Чтобы на балкон попасть, нужно было через окно перешагивать. На балконе огромное количество каких-то консервов: крыжовник, другие ягоды — целая стенка, но нас предупредили, что это может быть отравлено. И вот как-то я перешагнула с кухни на балкон (что-то нужно было там взять), смотрю: стоит немец в форме и на меня направляет оружие. Я сразу быстренько перепрыгнула обратно, рассказала старшим, те — солдатам, и его поймали. И я снова ходила к этой пани Берте подрабатывать: стирала или что там еще нужно было делать.

Потом нас повезли в Варшаву, там мы тоже месяц ждали, пока сформируют состав в Ленинградскую область. Нас кормили вместе с солдатами. Когда эшелон сформировали, ехали мы под охраной. Запомнились Кенигсберг, Кингисепп. Когда мы доехали до Батецкой, папа поговорил с сопровождающим офицером, что нам осталось до дома всего 19 км, что нет смысла ехать до Ленинграда, а потом обратно. И офицер согласился, отпустил нас и еще помог сесть на проходящий товарный поезд прямо до Оредежа. И вот мы приехали сюда: дом разбитый, разграбленный. Оказалось, что тетя (мамина сестра, жившая в первом доме от Оредежа) уже вернулась из Прибалтики. Вот они нас приютили, пока мы заделывали все эти дыры. И двоюродная мамина сестра, которая в Ленинграде работала с мужем в отделении милиции, она тоже была здесь, и они сразу — через несколько дней — забрали меня в Ленинград, потому что здесь по возрасту я должна была бы сразу отправляться на лесозаготовки. И вообще паспорта не давали, свидетельства о рождении не давали, а в Ленинград была еще пропускная система. И я поступила в ремесленное училище № 16 на электрообмотчицу. Когда в первый раз мне назвали эту профессию, я подумала, что надо будет делать обмотки солдатам.

Поступив в училище, я еще успела вернуться на некоторое время сюда, поскольку занятия начинались в сентябре. Деревня, конечно, была разорена. Много домов было сожжено. Семьи, вернувшиеся еще до нас из Прибалтики занимали чужие дома или вынуждены были снимать часть дома у соседей. И жили как-то дружно между собой.

Люба вернулась где-то в ноябре 1945-го и пошла работать на почту. Я уже в это время была в городе. Люба вышла замуж, и на следующий год им дали покос в Савиных Полянах. А поскольку я очень любила косить, я пошла с этим зятем в Савины Поляны. А там такое количество змей! Это же ужас!

А сложности потом долго еще были. Каждый раз, когда приходилось заполнять анкету, я чувствовала какую-то свою ущемленность. Уж потом я освоила всю счетно-вычислительную технику, была начальником гормашучета на заводе «Электрик», работала в бухгалтерии, потом перешла в машинно-счетное бюро. Потом мы с Юрием Ивановичем Орловским издали известные книжки, по которым производили квартплату (жители города). Сотрудников жилконтор всего города я учила ими пользоваться в здании Владимирского собора, где размещался «Ленмашучет». Потом наш «машучет» направили работать на «Гипроникель». Там мы работали по договору между «Ленмашучетом» и «Гипроникелем», составляли какие-то сметы. Работали на «Гипроникеле», а зарплату получали в «Ленмашучете». Я освоила профессию сметчика. Это большая ответственная работа. Но, скажу честно, с грамматикой у меня сложности с детства: где надо «и», где надо «е», где слитно, где раздельно, а по математике у меня всегда одни пятерки были.

А из-за анкеты сложности, конечно, были. Во-первых, у меня не было допуска к секретной информации, во вторых, я не могла устроиться на какую-то другую, более привлекательную работу. Это продолжалось очень долго. Вот, помню, хотела я перейти в другой институт на Кантемировской, заполнила анкету, ее отправили в Москву, а когда ответ пришел, мне отказали. Они, конечно, не говорили мне в глаза, что не принимают из-за анкеты, говорили, что просто нет больше вакансий, но мне же все было понятно.

Тем не менее я участвовала в каких-то важных событиях. Я занималась спортом, а там анкету не спрашивали. У меня было очень много призов по разным видам (занималась гимнастикой, баскетболом, волейболом, лыжами). Помню, 6 мая 1947 года я прыгала в воду с трамплина на стадионе Ленина, прямо в малую Неву. Заняла первое место. А прохладно еще было. Простудилась и попала в Боткинские бараки в «безнадежном» состоянии, но выкарабкалась. А в августе попала на сборы в Москву. Жили мы там наискосок от Кремля в общежитии какого-то учебного заведения, и нас возили каждый день на стадион. С утра до ночи. Кормили, как на убой. У нас даже оставалось (а время-то было голодное, послевоенное). У одной старушки остались внучата, родители которых погибли на фронте. Вот она к нам в столовую приходила, мы ее подкармливали и с собой давали. А потом выступали мы перед Сталиным. У него такая охрана была! Колонна спортивного общества «Трудовые резервы» была 3000 человек, ВЦСПС — 14 000, то есть вся Москва была в спортсменах. Я долго хранила газеты об этом, а потом, когда переезжала с Пороховых на Октябрьскую набережную, все куда-то пропало. А потом мы — наша делегация — были назначены на прием к Сталину. А я была в третьем ряду и потом, когда фильм про этот праздник показывали, я себя там видела.

 

Источник: Битва за Ленинград в судьбах жителей города и области (воспоминания защитников и жителей города и оккупированных территорий). СПб.: из-во С-Петербург. ун-та, 2005. с. 341-354.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)