28 сентября 2005| Монте Альте дель

Кровавое пробуждение

Из дневника капеллана. Кровавое пробуждение.

10 декабря. Ночью русские пошли в наступление. В 2 часа степь встрепенулась, словно очнувшись от смертного сна. Все голоса, все виды оружия, все пушки прокричали, прогремели, пророкотали: «тревога!» Потом каждая пядь земли ожила, каждая травинка пробудилась, каждая балка за рекой до краев заполнилась человеческими фигурами.

Вся степь, исхлестанная уральскими ветрами, оборотилась против нас: она обрушила на итальянские позиции шквал дьявольской войны. Но никто не прошел. Еще до рассвета всё опять погрузилось в тишину. Итальянские опорные пункты на два часа превратились в жерла, изрыгающие огонь и сталь всех размеров, всех калибров во всех направлениях. Непроницаемая стена смерти.

Сейчас всё спокойно; русские унесли своих павших. Наши ненадолго отпустили оружие, которое так раскалилось, что чуть не сожгло им руки, и назначили ему свидание на завтрашнее утро.

В тот же час!

Были атакованы только несколько пехотных частей. На правом фланге пока спокойно; левый фланг, который держат альпийские стрелки, поражает невозмутимостью. Альпийцы смотрят вниз и приговаривают: «Поглядим, на что способна эта пехота».


Но никто из них не сомневается в ответе.

Такое впечатление, что русские, по ряду причин, сочли, что слабейшим звеном в наших построениях является центр. Это позволяет понять их тактику. На правом фланге дивизии старого Итальянского экспедиционного корпуса в России внушают опасения; на левом — позиции альпийцев считаются неприступными. Русские и сами, по слухам, признают, что на Россошских высотах им противостоят три лучшие дивизии в мире. Так что оставалось только испытать удачу в центре.

Но что они скажут после того, как получили такой отпор?

К вечеру прибывают первые раненые из тех, что участвовали в ночном бою. Они немногочисленны, и их моральный дух необычайно высок. Схватка их опьянила. Они не хотели покидать передовую. Им хотелось дождаться завтрашнего утра, чтобы снова поучаствовать в адской игре.

Ночь. Бомбят в Талом, бомбят в Суровке. Приказано везде потушить свет. Они прилетят и в Кантемировку?

11 декабря. В тот же час, что и вчера, степь пережила такое же огневое пробуждение. Но этим утром оно было еще ожесточеннее. Говорят, в какой-то момент наши линии не смогли обеспечить заградительный огонь. И тогда нашим пришлось выйти из-за укрытий. Враги шли по трупам, продвигались вперед сомкнутыми рядами, подходили вплотную к нашим позициям. Затем, под мощными выбросами огня, которые, правда, иногда чуть запаздывали, но убойной силы не теряли, русские падали снопами, как подкошенные.

У раненых, прибывающих сегодня, вытаращенные глаза.

Вот они, русские! Они видели их совсем близко, в двух шагах. Русские не падали даже тогда, когда в них попадали пуля или осколок снаряда: казалось, что сила инерции все равно толкает их вперед. И эти ребята с выпученными глазами получили ранения именно тогда, когда им показалось, что все враги уже убиты.

«Но, господин лейтенант, их же немереное количество! Это какая-то нескончаемая лавина!»

Пока на нашем берегу происходили эти столкновения, наша артиллерия, с миллиметровой точностью и поразительной скорострельностью, била по реке из всех калибров. Это нам тоже помогло: в какой-то момент русских на нашем берегу больше не стало.

Сегодня раненых побольше: по их словам, были значительные потери в нескольких наших ротах. Но линия обороны все так же невредима. Переброска войск осуществляется не только обычными средствами, но и, в массовом порядке, железнодорожным транспортом. На станции стоят наготове штук тридцать вагонов; завтра первый эшелон отправится на Ворошиловград.

Из района Сталинграда — по-прежнему плохие новости. Передвижения отмечены по всему длинному фронту, проходящему вдоль излучины Дона; но, как полагают, самый сильный удар придется выдержать итальянским дивизиям, потому что они образуют плечо всего южного фронта. Если русским удастся прорваться в направлении Ворошиловграда, все немецкие армии Юга окажутся запертыми в излучине, без надежды на спасение. Вокруг ощущается некоторый оптимизм, потому что, по просочившимся сведениям, должны подойти несколько мощных немецких бронетанковых частей, которые окажут поддержку обороне, вклинившись между итальянскими дивизиями.

12 и 13 декабря. Два дня как возобновилось сражение на Дону. Сейчас идут особенно ожесточенные бои. Свежие, постоянно обновляющиеся войска снова ударили по нашей обороне. Наши ответили яростным огнем. Это была ужасающая бойня, и ей не видно конца. И все же, на кураже, шагая по трупам, русские время от времени подбираются вплотную к нашим опорным пунктам. И тогда, под адский треск всех видов автоматического оружия, солдаты кричат из укрытий офицерам: «Пора? Пора?»

И по сигналу бросаются навстречу врагу со штыками наперевес и с гранатами, крича: «Савойя!» Этот вопль и такой род боя устрашают русских, которые при первом столкновении впадают в панику. Потом всё начинается сначала.

Драка пошла погорячее и еще неистовей, чем прежде: иногда в рукопашной схватке сходятся солдаты самых разных родов войск и национальностей: пехотинцы, берсальеры, чернорубашечники, немцы и русские. И поскольку итальянский воинский клич показал себя верным предвестником победы, все, идя в атаку с холодным оружием, орут: «Савойя!». Итальянцы, немцы, даже русские, не сомневаясь в магических свойствах этого слова, кричат: «Савойя!» Но, в конечном счете, всегда берут верх наши, чья доблесть в рукопашных единоборствах неодолима. Полк немецких гранатометчиков был уничтожен почти полностью; русские глубоко вклинились в нашу оборону, но на их пути встали чернорубашечники и не дали им пройти дальше. Севернее 3-й батальон 10-го пехотного полка четыре раза поднимался в контратаку и бился до последнего человека.

Борьба идет титаническая: на одного нашего приходится десять русских.

Вчера вечером в рядах противника как будто появились признаки усталости: это был момент смены. Свежие силы занимали место истощенных. И затем драка пошла уже без остановок. Наши, без смены и без отдыха, и почти на голодный желудок, защищаются и контратакуют всё с тем же героизмом. Русских, наверно, должно было напугать непобедимое ожесточенное упорство итальянских войск.

Госпитали наполняются ранеными. Тысячу с лишним доставили за последние два дня. Мы всё еще отвлекаемся на продолжающиеся бои, но госпитальная жизнь всё более поглощает наше внимание. Эпизоды, достойные эпоса, истории удивительных подвигов, страшные сцены войны находят отражение и здесь, в тишине госпитальных палат. Всем есть что рассказать, но они постоянно засыпают меня вопросами.

— Какие новости?

Они ничего не просят для себя; если боль еще не совсем их изнурила, если жизнь теплится в них настолько, что хватает сил запоминать, они требуют от меня новостей.

— Что говорят те, кого только что привезли? Об участке полка X? О II батальоне полка Y?

О высоте 192? Об излучине В.? А немецкие танки пришли?

Но какой страшный раскол у меня внутри! Всё по-прежнему стремится к фронту, к передовой, где бушует самая эпическая битва за всю военную кампанию в России. Чувство, разум, воля, надежды — вся жизнь, одним словом, — с теми, кто сражается, с теми, кто падает на поле боя, с теми, кто умирает. Но нужно, чтобы жизнь продолжалась и здесь, рядом с нами. Для того чтобы бегать из палаты в палату, от раненого к раненому; для того чтобы удовлетворять тысячу просьб, тысячу срочных нужд. Это та же мука, что и в К., но с таким отличием: там мы были в удалении от передовой, а здесь весь город кипит, весь наш сектор содрогается, вся война полыхает. Если проиграем здесь, проиграем всё.

На станции люди двигаются в бешеном темпе. По улицам все не ходят, а бегают. В разных палатах нашего госпиталя все нервничают. Важно одно: не уступать, продолжать сопротивление, держаться изо всех сил. Имеет значение то, что устремляется к передовой, а не то, что возвращается оттуда; то, что идет на нужды войны, а не то, что уже отработано ею. В штабах говорят об оружии и о бензине, в канцеляриях говорят о войсках и перемещениях; начальство хочет знать только о том, что вносит положительный и незамедлительный вклад в победу: всё прочее отметается.

Но раненые хотят… Им хотеть не полагается; сегодня хотеть могут только сражающиеся. Начинается другая огромная драма. Нет места для тех, кто страдает; есть место лишь для тех, кто сражается. Это — закон тотальной войны. Но люди, естественно, не хотят терять человеческий облик даже в такие минуты; и потому и сегодня, не считаясь с реальностью, они ждут чудес от учреждений.

— Есть такая-то проблема, такое-то затруднение, такая-то нужда…

— Обращайтесь в госпитали. Что они там делают, в госпиталях?

— В госпиталях?

В госпиталях, вплоть до начала последних боев, царила бесконечная беготня: руководители бегали туда-сюда, кричали, трудились не покладая рук, чтобы добыть хотя бы необходимое. Вообще-то они просили предоставить им и остальное, но эти просьбы оставались без ответа. Сегодня есть то, что есть; но есть и нечто, что восполняет нехватки: отчаянное, пронзительное желание всё уладить и всех удовольствовать.

Вот что делает война: берет людей и подвергает их дух и тело немыслимым нагрузкам, заставляет их пускать в ход все источники энергии, даже самые потаённые, вплоть до сверхчеловеческих усилий.

Они хотят воды? Бежим за водой. Им хочется хлеба? Бежим за хлебом. Им требуются одеяла? Бежим за одеялами. Кто-то (может быть, не сознавая, где находится) кричит, что не может целыми днями лежать, уставившись в потолок.

—А что, газет больше нет?

Если мне удается на бегу отыскать где-нибудь поблизости номер, несу ему: «Ну вот, видишь, даже газета для тебя нашлась!» Но часто их не бывает; а с девятого числа просто нелепо ожидать их появления. И тогда я говорю: «Слушай, не шуми. Ты разве не чувствуешь, какой сейчас неподходящий момент, чтобы говорить о газетах?»

— Почему? Я не говорю ему почему.

Но внизу еще шестьдесят раненых, которых только что привезли. В палате Г люди еще не кормлены, их человек 15; в палате В — умирающий; потом надо забрать одеяла со склада, вырыть несколько могил на кладбище, взять данные о двух оперированых по поводу перитонита…

Везде встречаешь бегущих или стонущих людей. Русские женщины, которые приходят делать уборку, выглядят испуганными и почтительно отступают, когда мы проходим мимо. Лёня, похоже, плачет. Офицеры перестали смеяться; солдаты помрачнели. Мне, помимо всего прочего, приходится заставлять себя выглядеть спокойным и невозмутимым.

Вечер.

Я иду заснуть несколько часов, но уверен, что меня разбудят, чтобы к кому-нибудь позвать. Есть несколько очень тяжелых; я уже подходил ко всем ним, но в час смерти… «Боже мой, Боже мой! Что такое час смерти? Господи, вот я: быть может, это — мой великий час? Дай же мне мир, спокойствие, силу. «Si potest transeat… verumtamen non mеа, sed Тua voluntate» («Если возможно, да минует меня… впрочем, не как я хочу, но как Ты» (лат., Мф 26,39)).

14 декабря. Вот-вот должна начаться рождественская новена, но нам приходится прервать сооружение вертепа. В моей комнате я размещу раненого капеллана.

Чем же всё это кончится?

15 декабря. Что происходит на передовой, не знает никто. Ясно, что русские все еще находятся на правом берегу Дона. Штабеля трупов, вода в реке красная, битва еще яростнее, чем прежде.

«Боже мой, Дон станет для русских тем, чем для нас была Пьяве? (Река в Италии, ставшая во время I Мировой войны последним рубежом для Итальянских войск.)

Рассказывают о подвигах наших солдат, достойных эпопеи, легенды. Наши части обескровлены; пять дней схватки превратили позиции в вулканы. На реке 40 градусов мороза. Русские бьются, как оголтелые черти: они вооружены прекрасным автоматическим оружием, охотятся на людей с минометом, постоянно обновляют свои ряды, немедленно заполняя образующиеся пустоты; и давят, давят, давят, безумцы, охваченные стремлением к смерти.

Наших вдохновляет твердое стремление не уступать ни пяди. Парабеллуму они противопоставляют винтовку, которая от стужи порой дает осечку; количеству — хладнокровие; превосходящему объему огня — отвагу; свежим войскам — второе дыхание.

В этом состязании между материей и духом, между количеством и доблестью, между массой и личностью, порой, кажется, перевес оказывается на стороне русских; тогда начинается рукопашная схватка, и позиция возвращается в наши руки.

Каждый пехотинец, сражающийся на Дону, созидает памятник итальянской доблести и чести. Кто-то выскакивает из окопов, осеняя себя крестным знамением; капеллан, ослепший рядом с орудием, поднимает своих в контратаку и бежит впереди них, пока они не оказываются в гуще врагов, а потом погибает. Офицеры, которые бросаются врукопашную; полковники, которые ведут роты отвоевывать захваченные врагом позиции…

Линия фронта до сих пор не прорвана ни в одном месте; боевой пыл всё тот же; но вот надежды, похоже, тают. Если бы завтра натиск прекратился, победа была бы за нами; но если он будет продолжаться, кто заменит наших? Кто заменит павших? И сколько еще времени смогут длиться эти сверхчеловеческие усилия?

Госпитали страшно переполнены. Свободного места не осталось вовсе. Все помещения, включая лестничные проемы, заняты, все возможности исчерпаны. Куда же мы положим других?

— Сортировать и направлять в тыл! Дороги, ведущие в Ворошиловград, стали дорогами скорби. Нескончаемые потоки раненых и негодных к строевой направляются к медицинской столице юга. Но теперь уже недостаточно и этой массированной переброски. Не успеваем мы выписать одних, как прибывают другие, и госпиталь снова наполняется до предела. Отныне, не прекращая оказывать первую помощь, наш медицинский центр будет всё же, в основном, играть роль перевалочного пункта.

Передвижная медицинская бригада сегодня утром спешно направилась на участок Итальянского экспедиционного корпуса в России, потому что и на этом участке, судя по всему, русские пошли в наступление.

До сих пор мы выдерживали испытание постоянно растущей потребностью в медицинской помощи. Мучительными усилиями нам удалось взять ситуацию под контроль. Но этим вечером мы начинаем ощущать первые признаки разлада.

Предстоит сделать такие-то дела, забрать такие-то анализы, явиться на такие-то встречи, подойти к таким-то раненым. Но я больше не могу. Духовная перегрузка меня почти парализовала. Вот уже несколько ночей я не сплю; вчера не ел, да и сегодня тоже: еда мне противна.

У меня внутри возникает какая-то странная подавленность, когда ситуацию оценивают пессимистично. Но солдат я подбадриваю, заверяя их, чуть ли не на спор, что всё будет хорошо. Больным говорю, что я оптимист; общаясь с офицерами, утверждаю, что еще не пришло время унывать; всем демонстрирую спокойствие. Но дела-то и правда плохи.

Я тоже думаю, что героическое усилие наших солдат не может длиться вечно. Единственный серьезный аргумент, за который я упорно цепляюсь, чтобы отстоять свою веру в благополучный исход, — Провидение не может допустить победы большевиков. Но потом я спрашиваю себя:

— Но почему Провидение не может допустить победы большевиков?

— О, Боже, что за муки, какая Гефсимания!

Вчера мы похоронили усопших, как полагается: казалось, это невозможно, но, бегая безостановочно туда-сюда, энергично мобилизуя людей, встреченных на улице, я сумел организовать рытье могил. Сегодня это невозможно.

Людей больше нет.

Капитана Г., умершего у меня на руках во время операции, нам захотелось проводить на кладбище с воинскими почестями. Можно сойти с ума: носильщики падали раз десять. Холод такой, какой, собственно, и бывает при 40 градусах мороза; дороги непроходимы. Гроб чуть не раскрылся; в конце концов, нам пришлось его тащить волоком. Но кто выроет яму? И когда?

И кто теперь будет делать мне другие гробы? Кто будет записывать данные для регистрации? Кто поможет искать тех, кому особенно худо?

И все-таки я хочу их видеть, хочу всех их подготовить к смерти, хочу быть рядом с ними хотя бы в миг последнего благословения.

Даже ценой потери сознания, прямо у их одров скорби.

Но вот снаружи — новая автоколонна с ранеными. Куда мы их положим?

16 декабря. Не знаю, что произошло со вчерашнего вечера, когда прибыла автоколонна, до настоящей минуты. Слухи с передовой — все более тревожные. Возможно, во всей истории, не было эпизода, когда кто-либо выказывал более высокую доблесть, чем наши солдаты на Дону. Немецкие подкрепления не пришли.

Русских стало еще больше; тыловых пополнений не хватает, и они прибегают к помощи резервов. Но перед ними, как и прежде, встает стальная стена. У русских даже танки появились. Откуда они взялись? Кто их пропустил? Не важно. Воля к сопротивлению уже сменилась ка-ким-то яростным безумием. Что же будет дальше?

Не важно. Пехотинцы, чернорубашечники, артиллеристы, гранатометчики братаются, сражаясь, умирая и побеждая. Общее руководство войсками, похоже, сходит на нет. Борьба и победы продолжаются по инерции, которая идет от железной решимости никого не пропустить.

Гранаты против автоматов, гранаты против минометов, гранаты против танков.

Правда ли, что они прорвались?

А что случилось на высоте 192? Гадюша еще наша?

17 декабря. Море страдания и смерти.

Сейчас они разлились повсюду. Весь город — госпиталь. Кто теперь считает раненых? И кто на передовой считает погибших?

И кто сумеет измерить физические и нравственные страдания?

Русские закрепились на противоположном берегу Дона. Немцы применяют гибкую тактику.

Что такое гибкая тактика?

А итальянцы тем временем получили приказ умирать на месте…

Младший лейтенант, убедившись, что его рота разбита, приказывает отступать. Два солдата, у которых еще осталось оружие, смотрят ему в лицо с яростью.

— У вас есть письменный приказ?

— Нету!

— Ну тогда умрем здесь, на месте… Старый капитан-артиллерист поставил орудия на прямую наводку: русские, несмотря на ужасающие потери, уже близко; кто-то предлагает рвать когти. Капитан обнимает свои орудия и погибает рядом с ними.

Высота 192 стала нашей Голгофой. Пехотинцы, изнуренные до предела, были вынуждены отступить.

Чернорубашечники пошли в контратаку и смяли противника; затем, доверив позицию малочисленным пехотинцам, быстро отправились дальше, потому что их вмешательство срочно требовалось и в другом месте.

Тогда русские вновь стали одолевать; но чернорубашечники вернулись и подавили всякое сопротивление.

И так четыре раза — пока хоть один оставался в живых; пока сила духа еще могла как-то противостоять грубой силе числа.

Всё, наступает крах.

Степь у Гадюши раскалывается и испускает языки пламени. Это завыли катюши!

Итальянское командование смещено. Но где немцы? Кто же еще сражается на Дону?

Чувство чести, чувство долга, отчаянная воля к победе — итальянский солдат. Вдали от родины, без помощи, без командования, без приказов. Вокруг него рухнуло всё: аргументы злосчастной пропаганды, оправдания для союза с немцами, соображения престижа. Он больше не знает, кто прав. Но внутри себя, в осознании себя итальянцем и христианином, он обрел последнее основание для борьбы не на жизнь, а на смерть.

Громыхают над степью, завывая зловеще катюши; ветер режет, как стальное лезвие (при температуре минус сорок всё замерзает); русские бьются, как какие-то адские фурии; наступает время, когда всё тонет в лавине железа и огня; но пехотинец, берсальер, чернорубашечник ощущают свое превосходство надо всем. Последняя опора — дух.

Выстрел из катюши — всё горит.

Гранаты бросают окровавленными руками. Если есть кровь, значит, смерть близка… а вокруг уже никого нет… но дух не умирает…

Страшные вещи творятся на передовой.

Ходят самые абсурдные слухи. Кто-то говорит, что всё потеряно; еще кто-то утверждает, что дивизия Т, перейдя Дон, берет в окружение русские войска.

Кто сказал, что дивизия Т. маневрирует на русской стороне? Сегодня вечером я изнемогал. В сердце и в душе у меня стоял стон всех раненых и молчание всех павших, и я утишал в своей внутренней храмине все их страдания и мечтал о том, чтобы сказать доброе, обнадеживающее слово. Никак не получалось.

И тогда я вышел из госпиталя, дотащился, неоднократно падая на снег, до перекрестка и остановил грузовик.

— Правда ли, что дивизия Т перешла в контрнаступление?

— Все говорят об этом, но точно ничего не известно.

Обидно: не за себя, а за моих ребяток, которым было бы безумно больно услышать, что это неправда.

Сегодня же вечером курьер из Миллерово привез мне письмо от о. Бонадео. В этой раскаленной добела атмосфере весточка от близкого человека — словно окно, на минутку отворенное в прекрасный и далекий мир.

Но теперь буря обрушилась и на о. Бонадео.

«Мой дорогой! Вот и я получил приказ отправляться. Еду в расположение III дивизии берсальеров. Время тяжелое, но Господь нам поможет. Будем едины в молитве. Любящий тебя…»

В Миллерово еще ничего не знают? Куда же он попадет? Где-то сейчас эти берсальеры?

Мне сразу же приходит в голову, что нужно срочно послать к нему кого-то, чтобы ввести его в курс последних событий. Но разве найдешь сейчас такого гонца?

— О Боже, защити нас!

Не знаю точно, сколько у нас сегодня покойников. Стоит начать об этом думать, как сознание помрачается и кажется, вот-вот упадешь в обморок. Г. говорит, у меня температура. Но до температуры ли сейчас!

Итак, я не знаю, сколько погибших; но гробов всего пять и ни одним больше.

Остальных мы понесем на кладбище в чем есть. И оставим там непокрытыми? Не предав земле?

— Боже! Дай мне силы устоять на ногах, не упасть, найти нужные слова, когда я буду рядом с ранеными.

18 декабря. Два дня как я не совершаю мессу. Ношу Святые Дары с собой. В свободные мгновения у меня из сердца вырываются раскаленные слова: «Боже мой, я не жалуюсь, что умираю, я сокрушаюсь оттого, что больше так не могу! Еще не пришел мой час?»

На каждой ступеньке лестницы — по раненому. Раненые в канцелярии, в вестибюлях, раненые в коридорах, в дверных проемах, раненые на столах, на стульях, раненые внутри, у входной двери, раненые снаружи: те, что хотят попасть внутрь, но не помещаются.

«Довольно, Господь мой; не лучше ли умереть, чем оставаться здесь, чтобы свидетельствовать против человеческой ненависти?»

Нет больше спирта, нет больше бинтов, нет больше ничего: страдание и смерть, страдание и смерть.

 У меня температура сорок; я все еще бегаю всюду, за счет пожирающего меня нервного перевозбуждения; но, конечно, придет минута, когда я упаду без сил.

Сейчас мы уже едва можем отличить мертвых от тяжелораненых. Мне помогают четверо солдат, которые складывают трупы за сарай, на снег… ничем их не накрывая.

(У меня в сердце эхом отзываются рыдания многих и многих матерей, которые ждут… Но эти уже не вернутся!)

Время от времени мне хочется и самому лечь на пол, укрыться одним из этих окровавленных и грязных одеял и ждать… Чего?

Вчера утром начался разгром. Сначала мы видели только отдельных солдат, отставших от своих частей, затем — более многочисленные группы, затем — бойцов из всех подразделений. Они появляются изнемогшие, охваченные ужасом, обезумевшие от усталости и скорби.

А где русские?

Теперь это никому неизвестно. У нашего командования больше нет связи. Говорят, они в нескольких километрах от Кантемировки; говорят, уже вошли в Миллерово; говорят, прорвана наша линия обороны на всем ее протяжении…

А что раненые в госпиталях? Поначалу еще веришь, по обыкновению, во всемогущество властей. Но затем констатируешь с болью, что события сильнее любой власти. Никакого контроля больше не существует. Движемся по инерции. Всё рушится.

Вот и пришел решительный час.

Нас раздирают две противостоящие силы: неистовое желание не сдаваться, реагировать, продолжать владеть ситуацией; и непреодолимое стремление предаться, наконец, судьбе, как после долгой агонии.

На какое-то мгновение внутри поднимается протест: «А как же дом? А родные? А друзья?»

Но затем ему на смену приходит покой. Я не плачу, потому что сердце мое уже окаменело от скорби. Внутри у меня сладостная тишина.

«Вот я, мой Боже; и если Ты позовешь меня…»

Обнаруживаю в часовне двух плачущих солдат.

— Ну что вы, как дети малые! Будем готовы исполнить свой долг до конца. Об остальном позаботится Господь.

Все офицеры валятся с ног от усталости; и все же им удается, героическим усилием воли, подавить душевную муку и тщательно выполнять свои задачи. Спеша в операционную, встречаю Б., который разбивается в лепешку, чтобы удовлетворить последние просьбы о лекарствах.

Почему мне вдруг столь ясно вспомнилась его последняя встреча в городе Б. с матерью и с невестой?

Пожилая дама плакала, а девушка вкладывала ему в руки прощальный подарок — новые часы. В первый раз завел их я, и тогда это показалось мне добрым предзнаменованием.

— Б.! Который там час на твоих золотых?

—Да плохой, плохой час. Ты еще надеешься?

— Я надеюсь всегда.

Но мне надо бежать, потому что эти часы у него в руках трогают меня слишком глубоко. Г., сильный, спокойный, обаятельный Г., как ни в чем не бывало продолжает свою работу.

Сердце у него, должно быть, разрывается от скорби, но он не хочет об этом знать. Когда остановится он, мы непроизвольно схватимся за грудь, чтобы проверить, бьется ли там еще сердце…

Начальник госпиталя осознает масштабы наступающей бури.

Пока Д. разрабатывает планы реванша, он, стоя в дверях канцелярии, смотрит на ту выставку страдания и смерти, которая тянется вдоль коридора, прерываясь в глубине, у часовни, и слезы текут у него по щекам…

А доктор Б.? А сержанты? А солдаты?

Мы пытаемся сочинить последнюю открытку: хотелось бы опять написать, что всё у нас хорошо. Но на сей раз лгать уже нельзя. И мы ставим только подпись.

Когда идешь, нужно быть осторожным, а то, не дай Бог, наступишь на раненого, а может, и на мертвеца. Госпиталь теперь — сущий ад. Какой-то покой возникает, когда я вхожу и призываю всех к молитве. Люди умирают от боли, от голода, от жажды, от страха перед надвигающимися русскими.

Кто же доныне держит меня на ногах?

Я провел всю ночь в бараке, где наспех положили человек двести раненых. Никто об этом не знал. Проходя мимо, мы с лейтенантом Д. услышали крики и пошли взглянуть, в чем дело.

Ни зги не видно, потому что город — под налетами. Волна страдания окатывает нас, когда мы входим. Они не ели несколько дней, сгорают от жажды, окоченели от холода.

— Ребята, послушайте! Вопли, проклятия, ругань. Наконец, всё стихает.

— Я капеллан, проходил тут мимо; успокойтесь, скажите, чего вы хотите, и я постараюсь вам помочь.

 Шквал голосов: «…Умираю».

— Тут труп.

— Есть… пить… холодно… помогите!..

Поднимается адский шум.

И тогда я кричу: «Тихо! Я понял. Слушайте внимательно: тут со мной лейтенант, он сейчас же пойдет искать для вас одеяла, хлеб и воду. Я на минутку подойду к самым тяжелым, а потом мы всё уладим».

 —Лампу!

— Никаких ламп: город под бомбами. Где же умирающие? Я иду медленно, но все равно наталкиваюсь на раненых: это неизбежно; ноги, руки, стоны, крики «больно!»

— Повторяйте за мной: «Радуйся, Мария!

Ничего не могу выдавить из себя, кроме слез: это молитва смерти или молитва жизни?

—Перекреститесь, ребятки, а я вас благословлю. Один уже умер: соборую его sub conditione (Под условием (лат.)). Другой вот-вот отойдет: готовлю его, исповедую, причащаю и соборую. Когда собираюсь идти дальше, он нервно сжимает мне руку: «Разве вы не побудете со мной?»

— Не могу: есть и другие умирающие.

Ну всё, больше не могу. Поднимаясь по лестнице, я упал. Лейтенант медслужбы Г. говорит, что у меня очень высокая температура; хочет уложить меня в постель. Но как я могу бросить госпиталь?

Капеллан о. Б. звонит мне из Талого. Спрашивает: «Что происходит в Кантемировке?» Отвечаю: «Катастрофа».

— Тебе нужна помощь?

— Как воздух. Но каким образом?..

— Об этом не думай; я пришлю тебе двух капелланов.

18 декабря, вечер. Основная часть солдат, потерявших свои подразделения, сейчас появилась в городе. Невозможно описать то, что происходит этим вечером.

«Если я заплачу. Господь мой, это будет признак слабости?» 

А что же солдаты? Сначала оборонялись как одержимые, а теперь, значит, побежали?

Никто не побежал.

Те, что пришли сейчас, — из тыловых служб. Бойцы все погибли. Наводнившие город люди в форме бегут без оружия, охваченные паникой, безликие, неживые.

Грузовики перегораживают улицы; бензина нет. В ход идут сани, мулы, лошади, повозки. Высшие офицеры попытались было организовать войска. Но в какой-то момент плотину прорвало, и опять всё утонуло в беспорядке, смятении, панике.

— Русские, русские!

Буря вот-вот налетит на город; русских мирных жителей что-то стало совсем не видно. Ходят слухи о жестоких расправах. Резня в госпиталях, зверские убийства солдат, целые палаты перебиты, пропали в рукопашной, как в омуте. Что здесь правда?

Лёня плачет в углу.

Это и есть отступление наполеоновской армии? Мертвые солдаты повсюду. Говорят, улицы усеяны погибшими от переохлаждения. Столкновения, стычки, душераздирающие сцены.

Наши друзья из передовых медицинских частей прибыли сегодня вечером. Они не в состоянии говорить. Измучены до предела.

Бросаются нам на шею; потом, опустив голову, обрисовывают истинный масштаб трагедии.

— А вы? Что вы делаете?

— У нас нет распоряжений. Видите, в каких условиях мы находимся.

Сегодня же вечером уйдет большой эшелон с ранеными. А что же будет с другими?

Изба, где мы будем ночевать сегодня, — почти в полной темноте. Мы собрались здесь ненадолго в час ужина, чтобы увидеться, порасспросить друг друга, поговорить. Но ничего не видно, и нет настроения говорить. Последние новости ужасны. Б., печальный донельзя, сжимает мне руку и говорит:

— Мы на передовой! Ты еще надеешься?

— Никогда не сомневайся. Меня зовут: кто-то умирает.

— Спокойной ночи!

Преподаю таинства пылающими от жара руками. Солдаты замечают, что мне плохо. Но я говорю, что всем нам одинаково плохо.

— Положение отчаянное?

— Да нет, отчего же; но очень тяжелое. Возложите упование на Матерь Божию!

Выхожу, чтобы отправиться в свою избу. Все офицеры уже ушли. Я прохожу мимо трупов, сложенных штабелями у сарая.

Не пойму, упал я или встал на колени.

— Requiem aetatem dona eis, Domine. (Вечный покой даруй им, Господи (лат.)). А нам. Боже, когда Ты даруешь мир? Завтра, этой ночью, через час? Сейчас я рухну на кровать… но non recuso laborem**!( Не отказываюсь от трудов (лат..))

Я рад, что многие приходили исповедоваться, рад, что Ты по-прежнему здесь, на моей груди, — дабы чувствовать снедающий меня жар, обонять запах крови, орошаться слезами моих друзей и моих ребят».

Врач, который ночует рядом со мной на полу, говорит, что я очень плох, что завтра не встану; что нужно этим озаботиться, а иначе…

«Какая разница между мною, больным, и тобой, здоровым, если этой ночью сюда придут русские?»

Продолжение следует.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)