13 декабря 2013| Шомракова Инга Александровна и Петрицкий Вилли Александрович записала Дымова Марина

Крупно повезло

Инга Александровна Шомракова, российский книговед, доктор филологических наук, профессор Санкт-Петербургского государственного университета культуры и искусств, заслуженный работник высшей школы России.

Я, Шомракова Инга Александровна, родилась 28 сентября 1932 года. Моя мама – Елена Сергеевна Самохина – коренная петербурженка, она из морской семьи. Дедушка, Сергей Самохин, был матросом в Императорском флоте и дослужился до первого офицерского морского чина. Он работал в одном из учебных заведений Петербурга преподавателем, в звании офицера, и продолжал это и при советской власти. Дедушку не репрессировали, у него отобрали только часть квартиры – парадные комнаты – и оставили задние комнаты для прислуги. В той квартире, где я прожила до 1948 года, было три комнаты. Одна была совсем крошечная, там жила я с бабушкой; вторая была чуть побольше, там  жил мой дядя Женя, а в третьей комнате, самой большой, жила моя мама с отцом. Вход был с черного входа через кухню, и ванна тоже стояла в кухне.

Бабушка моя, Екатерина Васильевна Самохина, была приемной дочерью одного из кронштадтских священников, а дедушка был, как гласит домашнее поверье, из смоленских крестьян. И опять же домашним поверьем была информация, что род Самохиных шел от оседлого цыгана по имени Самоха. Думаю, что это придумано и ничего этого на самом деле не существовало, но мама так любила рассказывать. Моя бабушка со стороны мамы никогда не работала, была абсолютной домохозяйкой. Есть ее фотография, на ней она такая типичная дама начала XX века, в шляпе, с вуалькой, потому что дедушка тогда был уже офицер, и лето они проводили в теперешнем Хельсинки – Гельсингфорсе, куда флот уходил на летние стоянки. У бабушки моей было двое детей: моя мама, Елена Сергеевна Самохина, и сын, Евгений Сергеевич Самохин, дядя Женя, который был инженером и во время войны в Свердловске скончался, потому что вовремя не сделали укол инсулина. Он был очень тяжелый  диабетик. Он не был женат, хотя легенда семейная гласит, что у него была невеста, которая утонула.

Я с детства помню: дядя Женя был высокий, тощий, веселый, собирал коллекцию пластинок Шаляпина. Коллекция была огромной и очень ценной – такие большие диски с собакой на этикетке. Когда шли какие-то передачи с голосом Шаляпина, то брали у дяди Жени пластинки. Ее пыталось купить наше радио, но дядя не продал. Во время войны эта коллекция пропала.

Надо сказать, что у меня был брат, Игорь Александрович Шомраков, который несколько лет назад, к сожалению, скончался.

Инга с братом Игорем

Инга с братом Игорем

Мама, Елена Сергеевна Самохина, окончила Педагогический институт в 1930 году. Она получила профессию «преподаватель английского и французского языков» и всю жизнь этим и занималась: преподавала английский язык сначала в училище им. Фрунзе, бывшем морском кадетском корпусе, где и познакомилась с моим отцом, курсантом последнего курса. После выпуска он женился на маме, своей преподавательнице, и ей пришлось, естественно, уволиться. А уже когда я помню себя отчетливо, мама преподавала английский язык в Ленинградском кораблестроительном институте.

Отец был военный, он еврей, и на самом деле я должна была быть не Александровна, а Авраамовна, и отца должны были звать Авраам Лазаревич Шомракович, но как уж там документы переделывались на Александра Елизаровича Шомракова, это мне неизвестно. Хотя в те годы никакого антисемитизма не было, и евреев никто не преследовал.  Родом отец из Балты, это где-то на юге, у Черного или Азовского морей. По одной версии дед у него был шинкарь, по другой версии – сапожник. Моя мама говорила, что, скорее всего, и то, и другое: и водкой торговал, и сапоги чинил. Семья была большая: бабушка Ревекка и у нее два сына: мой отец, мой дядя Аарон, и две дочери – Фира и Роза. Дядя Аарон, уже когда я его помнила, был главным инженером Сормовского автомобильного завода, т.е., евреев не преследовали. Во время войны Сормовский завод, как известно, выпускал танки. А тетя Роза закончила наш Финэк (Финансово-экономический институт), работала всю жизнь в финансовой сфере и была очень много десятилетий  членом какой-то бухгалтерской комиссии, проверяющей точность бухгалтерских расчетов. Тетя Фира была членом партии, умерла она очень рано от туберкулеза. Вот это моя семья со стороны отца.

Инга с бабушкой Ревеккой

Инга с бабушкой Ревеккой

Как я встретила войну. Война началась в 1941 году, стало быть, мне было девять лет. Я закончила первый класс, тогда в школу отправляли с восьми лет, школа была совместная. Когда началась война, мы жили на даче в Стрельне. Как-то утром мама сказала: «Какая страшная гроза была в районе Кронштадта!» На самом деле, это была бомбежка, потому что Кронштадт бомбили одним из самых первых.

Мы вернулись в город, и вот тут началась странная история: отец в то время командовал эсминцем «Гордый». Отец приехал, и, видимо, дал какие-то распоряжения, простился с семьей. И потом я его увидела только в 1944 году. Было приказано всех детей эвакуировать, и военное ведомство собирало эшелон. Я помню, что нам собирали вещи, которые приказано было иметь, и бабушка нашивала везде метки: «Инга Шомракова», «Игорь Шомраков». Мы должны были утром какого-то дня уже поехать на вокзал в этот эшелон. И тут моя бабушка, Екатерина Васильевна Самохина, встала в дверях – это я хорошо помню – вот так раскинула руки и сказала: «Не пущу, никуда одних детей не пущу!». Мама пыталась протестовать, но не очень, потому что мало кто понимал, что вообще дальше будет происходить. В эшелон этот мы не попали, и по счастью, потому что под Лугой его разбомбила немецкая авиация, хотя он шел под флагом Красного Креста, и по радио все время сообщали: «Эшелон с детьми, эшелон с детьми, не бомбите!». Разбомбили.

А мы с бабушкой должны были уехать в Горький к родственникам отца, т.е. к бабушке Ревекке, тетям Розе, Фире и дяде Аарону. У нас была пара-тройка чемоданов. Поезд, на котором мы ехали, разбомбили под Рыбинском, и до Рыбинска мы уже добирались пешком. Как добрались, сложно сказать: мне было девять лет, брату – три года.

Из Рыбинска мы доехали до Горького и там обосновались в квартире у дяди Аарона, где жила и его мама, моя бабушка Ревекка. Квартира располагалась напротив Парка культуры и отдыха, который был превращен в танкодром, где испытывали танки. И поэтому, естественно, бомбили без передышки. Самое отчетливое воспоминание у меня – то, что я не могла находиться в подвале. Во время тревоги всем было приказано спускаться в подвал. Я очень хорошо помню, что на меня накатывал жуткий страх, и я устраивала такую истерику, что граждане, находившиеся рядом, говорили: «Уберите эту девчонку!». Меня из подвала убирали, и я очень хорошо помню, что я стояла в дверях подъезда и видела, как самолеты летели бомбить.

Мама уехала из Ленинграда на последней барже, которая увозила сокровища Эрмитажа. У мамы были знакомые в Эрмитаже, видимо, они ее туда и взяли.

Затем, по чисто семейным обстоятельствам, и, кроме того, потому что Горький очень сильно бомбили, мы уехали – мама, мой брат, я и бабушка Екатерина Васильевна – в деревню около станции Ветлужская. Там мы и прожили до 1944 года, когда в Ленинграде сняли блокаду и за нами приехал отец.

Жили мы в деревенской избе, без хозяйки, видимо, хозяйка жила в другом месте. Была одна комната, отделенная перегородкой от кухни. Естественно, была русская печка, не было никакого электричества, ну, и жизнь была самая что ни на есть простая. Такого голода, как было в блокаду, я не испытывала, хотя мы, конечно, голодали, и что такое «очень хочется есть», я испытала вполне.

В 1940 году наши корабли, в том числе и корабль отца, ушли в Таллинн, когда мы присоединили к себе Эстонию, как теперь говорят. Там были сложные проблемы, сегодня очень выпрямляют ситуацию. Флот разбомбили, большая часть флота погибла и не только потому, что море там было нашпиговано минами, а потому, что эвакуировали гражданское население и шли гражданские транспорты. И военные корабли, эсминцы в первую очередь, эти транспорты охраняли, поэтому шли малым ходом. Отцовский эсминец потопила немецкая подводная лодка, большая часть команды погибла, но командир, мой отец, спасся и, слава Богу, спасся комиссар.  Это помогло, когда судебная  военная прокуратура разбиралась в том, почему затонул корабль и как; ведь не полагается спасаться. Это известная морская традиция: командир должен фуражку надеть, руку к козырьку приложить и уйти под воду вместе со своим кораблем. Эта традиция держится испокон века. Но тут некогда было этим заниматься. Комиссар свидетельствовал в пользу отца. Поэтому о войне и адмирале Трибуце я знаю из достоверных источников, и адмирала самого я видела, когда я была уже, так сказать, сознательным человеком, после войны.

На что мы жили? Думаю,  мама получала военный отцовский аттестат, потому что отцу было известно, что мы уехали в Горький к родственникам. Также мама привезла с собой красивые дамские вещи. Когда корабль отца первый раз ушел в Эстонию и потом вернулся, отец привез потрясающие вещи, которых мы никогда в жизни не видели. У меня было платье из гаруса  – такого апельсинового цвета с помпонами, у мамы были потрясающие кофточки, костюмы, туфли. И конфеты. Была, например, коробка конфет с двойным наполнением, и там были такие фантики, что я во дворе была королевой, потому что ни у кого таких не было. И вот эти вещи мама привезла с собой. Она ходила в деревню, меняла это на муку, картошку. Первый год войны, первую зиму мы жили на эти эстонские мамины, мои и братнины вещи, которые мама меняла на продукты.

Мама работала в сельском клубе культурницей, была такая должность. Чем она занималась? Я помню, что она ставила самодеятельные спектакли, в которых с удовольствием играли жители деревни, причем мужские роли играли женщины, потому как где их, мужчин, было взять. Мама получала какое-то жалованье, копеечное,  но самое главное – мама получала хлеб по карточке, естественно, и какие-то еще продукты. Обогревались мы печкой, и первый год не помню, откуда, у нас были дрова, и была керосиновая лампа. Спали мы на печке. Мылись в корыте в самой избе, хорошо натопленной. Вместо мыла был поташ, зола.

Я была коротко стриженная. В какой-то момент я пошла в школу на станции Ветлужская, это был второй класс, но довольно быстро меня мама оттуда забрала, потому что обнаружили насекомых в голове, меня остригли наголо. Но мы не завшивели, потому что меня вовремя остригли, а одежку, которая на мне была, мама сожгла, и дальше я уже в школу не ходила. Читать я научилась очень рано, еще до школы, поэтому большого урона не было. Писать меня научила мама.

Было какое-то лето – мы ходили на Ветлугу воровать дрова. Это было очень интересное занятие: крутой спуск, а там шли плоты, часть бревен как-то откалывалась, и мы по большому бревну в эту гору таскали. Ездили на лошади за дровами в лес. Как мы эти дрова пилили, сказать не могу, сейчас не помню.

На вторую осень 1942 года мы работали в колхозе. Пололи, помню уборку картошки. Запомнила только потому, что десять мешков накопаешь – девять колхозу, а десятый – твой. И поэтому зима 1942 года для нас была уже полегче.

Белого хлеба мы не видели. Когда появлялись какие-то деньги, мы ходили на базар и иногда покупали там сливочное масло. Это была лепешка размером с чайное блюдечко, так наливали масло и замораживали. Молоко было по пол-литра, но только первую зиму, потому что меня хозяйка пристроила к дояркам и за мной были закреплены две коровы. Зимой 1943 года у меня было две коровы. Меня научили доить, я и сейчас могу это сделать, руки помнят. Но, конечно, я не могла додоить до конца, а только первую порцию сдаивала, когда молоко идет легко. Но и за это мне давали поллитра молока домой, также я могла выпить стакан молока в самом хлеве при дойке, все это было очень хорошо. Еще мы ели так называемый «мармелад» — свеклу, запеченную и высушенную в русской печке. Лакомство необыкновенное!

Зимой я заболела брюшным тифом. Это болезнь военных лет, так же, как и сыпной тиф. Меня мама на саночках за много километров отвезла в больницу в село Красные Баки. И что мне запомнилось: лечили каким-то лекарством, которое запивали водой, где растворена сода, вкус соды до сих пор не могу переносить. Но там давали белый хлеб! Вы представляете – белый хлеб! Я не помню, сколько, может быть, один кусочек, но ведь – брюшной тиф, есть-то неохота, ничего не надо тебе абсолютно. Я хлеб отдавала маме, а она отвозила брату.  Потому что брат был болен, у него началась желтуха, а желтуха требует специальной диеты, сахар, и где же это все взять? Мама ходила на станцию Лужская, и, когда шли воинские эшелоны, она с протянутой рукой просила: «Дайте кусочек сахара для больного ребенка». Давали! А я глядела на этот сахар и облизывалась…

И вот в Красных Баках я пролежала несколько недель. Меня вылечили без всяких последствий. Мама приходила ко мне за 15 километров. Идти нужно было через лес, в котором были волки. Мама мне рассказывала, как однажды она слышала волчий вой и как она боялась, что живой не останется и переживала, что же тогда будет с нами, детьми. Когда меня выписали, на тележке привезли обратно в нашу избушку. Следом за мной сразу же заболела воспалением легких бабушка Екатерина Васильевна, которая с нами жила и с которой мы по осени в лес ходили — она меня грибы научила собирать. Бабушка заболела и умерла, и похоронена она в Красных Баках. Мама ходила к бабушке каждый день и носила ей из еды то, что могла принести. Потому что старухе с воспалением легких – белого хлеба не дадут. Маме в какой-то вечер не захотелось уходить обратно домой. Было уже очень поздно, и она сказала бабушке: «Мама, я, пожалуй, останусь», и бабушка ее уговорила уйти: «Как же ты, там дети одни». Мама ушла, и в эту ночь бабушка умерла. И мама всю жизнь себя кляла, она мне потом всегда говорила: «Когда близкий человек умирает, надо сидеть рядом и держать его за руку».

Так вот мы и жили в эвакуации во время войны. Я считаю, что мне крупно повезло, бомбежек больших не было, блокаду мы не переживали. Мама осталась жива, дядя Женя умер, бабушка умерла, родственники отца все были живы, кроме тети Фиры, она умерла от туберкулеза во время войны. Дядя Аарон очень дружил с мамой, и тетя Фира дружила. Тетя Роза почему-то не очень, хотя когда она училась, то временами жила у нас.

Как вернулись в Ленинград? К нам приехал отец. Помню, просыпаюсь ночью от света и непонятного громкого разговора. С печки смотрю и вижу мужчину в военной морской форме и веселую-развеселую маму, и стол, заставленный едой! Там был белый хлеб, шоколад, какая-то колбаса. Потом я уже поняла: это была американская колбаса в плоских банках, которую называли «Улыбка Рузвельта». Хлеб был необыкновенно белый и очень пушистый, из кукурузной муки. Ну, я с печки-то скатилась, и брата разбудили. Это приехал отец. В общем, был праздник. Мы накопали картошку, и еще у нас была знаменитая американская свиная тушенка. Самым вкусным блюдом из всего, что мы тогда ели, была картошка с этой тушенкой. Сколько дней провел с нами отец, я не знаю, но он сказал маме, что пришлет вызов. Вернуться в город из эвакуации было сложно. Отец получил необходимые документы и прислал нам этот вызов. Это был февраль 1944 года, когда уже сняли блокаду.

И где-то в марте-апреле мы вернулись в Ленинград, в нашу старую дедушкину квартиру, очень хорошо разграбленную, конечно, и это естественно, хотя, когда мы эвакуировались, квартира была запечатана, стояли пломбы. Когда мы вернулись, квартира была распечатана, хотя и закрыта на замок. В основном, пограбили, как ни странно, дворники. Потом бабушкины скатерть, дореволюционные простыни с вензелями (ее приданое), мама находила на веревке, где сушилось белье.

Город мне запомнился очень страшным. Разрушений было, действительно, очень много, целые улицы были разрушены. В городе продолжали выдавать продукты по карточкам, но голода уже никакого не было. Аттестат был достаточно хорошим, так как отец уже стал капитаном первого ранга. Существовали так называемые коммерческие магазины. На углу Большого проспекта и Введенской улицы находился так называемый «генеральский магазин», куда можно было прикрепиться с карточками определенного уровня, и мама туда была прикреплена. И на углу улицы Льва Толстого тоже размещался продуктовый коммерческий магазин. В нем на витрине поместили торт, сделанный в виде петербургских фонтанов. До сих пор глаза закрою и вижу этот торт. Зиму 1944 года мы прожили в Ленинграде. Я здесь в школу пошла, в пятый класс. Двоек я наполучала по арифметике до ужаса, у меня пятерки были по литературе, русскому языку и истории, а по арифметике – круглые двойки, поэтому меня оставили на второй год.

А потом на какое-то время мы переехали в Таллинн. Он тоже лежал в руинах, помню прекрасно Домскую площадь… В Таллинне я тоже ходила в школу, в шестой класс. Кошмар был полный, там же учили на эстонском языке! Но это было еще полбеды. Беда заключалась в том, что требовалась форма (это была женская школа), но форму мама мне сшила. И, кроме того, я не умела делать книксен [1]. Как меня мама ни учила (она умела), у меня не получалось. В этой школе я проучилась недолго.

Когда война закончилась, отца перевели в Пилау, и мы туда переехали. Ехали мы по разоренной земле, я помню все наши разоренные города. Когда мы приехали в Павловск, помню, как мама плакала, потому что Павловский дворец лежал грудой развалин…

Вилли Александрович Петрицкий

Вилли Александрович Петрицкий

Вилли Александрович Петрицкий, супруг Инги Александровны. Российский культуролог и библиофил, доктор философских наук, профессор Санкт-Петербургской государственной лесотехнической академии.

Моего отца, военного моряка, одного из создателей Северного военного флота, в сентябре 1935 года расстреляли, а семью – маму, меня и младшего брата Владимира – выслали в город Рыбинск на неопределенный срок. И вот странное обстоятельство: именно в Рыбинске через четыре года я узнал о грядущей Великой Отечественной войне. 1 сентября 1939 года я пошел в первый класс. А Рыбинск был очень голодным городом, даже в мирное время. Мама решила отметить это событие: повела меня в заводскую столовую, чтобы чем-то угостить. В это время по радио объявили, что немецкие войска вторглись в Польшу – 1939 год… Моя мудрая мама сказала: через два года у нас будет война. Она оказалась права. 22 июня началась Великая Отечественная война. Для нас, живших в относительной глубинке России, она была связана, прежде всего, с тем, что город Рыбинск без конца бомбили, бомбили по расписанию, потому что в городе были завод  авиационных моторов, завод, который выпускал военные катера, и громадная нефтебаза. С невероятной четкостью, каждый день, десять часов, волна за волной накатывали и бомбили эти предприятия. Не всегда удачно, только, кажется, нефтебазу разбомбили, а все остальные предприятия работали до конца войны.

Мы, мальчишки, сразу после бомбежек бегали собирать горячие осколки. Как только бомбардировщики пролетят, мы несемся за этими осколками. Вот однажды мы с братом бежим и смотрим: на нашу родную школу несутся три самолета с крестами. А в школе уже был госпиталь. И падает бомба буквально рядом, и мы видим, как раненые люди падают из окон. Мы залегли и думаем: «Что будет дальше?» Когда поднялись, то увидели, как несутся машины скорой помощи, увозят куда-то раненных. А мы только поднялись, вдруг рядом с нами падает громадной силы горящая бомба! Перепугались, но, слава Богу, спаслись.

Для нас война была связана со страшным голодом. У моего младшего брата, который моложе меня на два года, шея не держала голову, настолько он был голоден. Мы ели все, что угодно – дуранду, очистки картофеля, все, что попадалось из еды. Мама сдавала кровь, чтобы получать двойную порцию хлеба и нас подкормить. Это было самое, пожалуй, страшное.

В 1942 году Ваш покорный слуга, рассказчик, со своим приятелем Ленькой Киселевым решили бежать на фронт. Вот это интересно – сын репрессированного не помнит зла, бежит на фронт помогать нашим бойцам. Мы сели в угольный вагон, который шел по направлению к станции Бежеск, проехали три или четыре станции, нас военный патруль снял и отправил обратно. Об этом сообщили маме, и она пришла встречать нас и не узнала в этих чумазых негритятах сына и его соседа Леньку Киселева.

Кстати, с Ленькой случилась страшная история. Очень заводной парень, драчун,  он однажды подобрал какой-то старый взрыватель и положил в карман. Как-то поскользнулся, упал на землю, и ему вырвало почти все внутренности. Мы его хоронили как дорогого приятеля, хорошего человека.

Должен сказать, что люди в то время были гораздо добрее, чем сейчас! Нам очень помогали все местные жители, которые знали, что мы высланные, что с нами и общаться-то не надо бы. Помогали и продуктами, и устраивали жилье. И вот сейчас, мне кажется, люди более ожесточенные, более обособленные, нежели тогда, в годы войны. Война как-то сплачивала людей.

Я думаю, что Вторая мировая война – это величайшее бедствие не только для всего населения Советского Союза, но и для всего мира, потому что она завершилась атомной бомбардировкой Нагасаки и Хиросимы. Это урок для всех нас, её переживших, и мы должны рассказывать о войне, о ее тяготах и бедах новому поколению, чтобы нынешние политики и нынешнее население мира не допустило новой войны.

 


[1]  Книксен — поклон с приседанием как знак приветствия или благодарности со стороны лиц женского пола.

Записала Марина Дымова
www.world-war.ru

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)