9 июля 2008| из архива Александра Сергеевича Петровского

Москва на военном положении

Июль 1941 г. Немец аккуратен. Он знает, когда люди идут на работу и когда её кончают, и точно по расписанию летит на Москву, а ночные тревоги не дают спать. Выматывает немец силы, но я не чувствую усталости. А мама теперь спокойна — у нас убежище. Руководил строительством Юра. Хорошо, что у нас были бревна и старая дверь, из которой мы сделали потолок. Убежище получилось большое. Даже соседи приходят к нам со своими узелками, которые держат на коленях, сидя на лавочках друг против друга. У них нет материала для строительства убежища.

Дневник автора. 1941 г., 1— 4 июля. 3аписано 31 августа 1941 г.

В начале июля 1-го или 2-го числа происходило общее факультетское собрание в большой аудитории. Когда я ехал в институт, у меня было вовсе не мрачное военное настроение. Я впервые надел новый костюм, сорвал красный мак для девушек и ехал в хорошем настроении.

В вузе я болтал с девушками и не очень внимательно слушал речь преподавателя. После выступления преподавателя по основам было объявлено добровольное народное ополчение для ребят. Девушки стали подталкивать ребят. Я был военнообязанный, а поэтому не подлежал ополчению. Записались трое. Из преподавателей записался преподаватель по основам и историк. Историк сказал, что у него на фронте сыновья и жена, и он идет туда же. Ему аплодировали. Он, умный и хороший человек, действительно попал в ополчение, а преподаватель по основам как-то отвертелся: летом я его постоянно встречал в вузе. Но осенью на занятия он не явился, говорят, что он преподает в другом вузе.

Потом выступил директор. Он говорил несколько в сентиментальном духе. На собрании было объявлено, что наш вуз теперь будет из-за войны трехгодичный.

После собрания я понял: война приближается к Москве. Гитлер говорит, что война будет коротка.

Письмо с фронта. Письмо 1-ое.

Мы завтра идем в сраженье.
Вряд ли останусь живой.
И из этого столкновенья
К вам возвращусь домой.
А как бы хотелось вернуться,
Снова родных увидать.
Утром в постели проснуться
И чай за столом попивать.
А здесь не поспать, не покушать —
Налет за налетом идут.
И можно одно только слушать,
Как бомбы беседу ведут.
Несутся они, завывая,
Все ближе и ближе… Удар…
Взметнулась волна земляная,
Правее — и я бы пропал.
Но, впрочем, напрасно ликую:
Бомбы свистят все сильней
И вскоре же пустят такую,
Что грохнет как раз правей.

Письмо 2-ое. Цветы.

Мне завтра придется, как в бойне,
Погибнуть в кровавом бою.
Мой друг дорогой, ты исполни
Последнюю волю мою.
Сорви ты цветы полевые
И той отнеси те цветы,
Которой глаза голубые
Мои привлекает мечты.
И пусть те цветы она будет
Как память о прошлом хранить,
Пока обо мне не забудет
И станет другого любить.
Цветы те, уж верно сухие,
Тогда у неё ты возьми
И снова в просторы родные
Обратно в поля отнеси.
И вырой для них там могилу.
Пусть память о мне там лежит:
Наверное, дольше любимой
Поле цветы сохранит.

3 июля 1941 г. Историческая речь Сталина. Уже его обращение было необычно. А призыв к партизанщине в начале второй декады войны произвел удручающее впечатление.

Дневник сестры, 4 июля 1941 г.

Паническая речь Сталина говорит о бешеном наступлении немцев. Непоколебимый Сталин испугался. «Друзья мои», — так он сказал. Или же я сестра его! Уверенность, надменность речи пропала. Он призывает понять всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране. Он сказал: «Дело идет о жизни и смерти Советского государства. » А кто же внушал нам, что мы ни одной пяди земли не отдадим, а сколько уже отдали за 10 дней войны? Теперь у нас не работают братья Борисовы. Они записались в народное ополчение. Их мать потихоньку плачет на работе.

Неужели она потеряет обоих сыновей? А какие ребята! Как они хорошо рисуют и знают живопись! Высокие, красивые.

У нас на работе открылись ускоренные курсы по подготовке медсестер, курсы по подготовке монтеров, можно записаться в штаб. Штаб расположен в подвале, там поставили койки, на которых будут спать те, которые дежурят по охране здания.

Мне поручили вести кружок ПВО. В кружке у меня занимаются пожилые, те, которые нигде не учились и не проходили курс по ПВО. Я записалась на курсы медсестер. Это то, что мне нужно. Я буду военнообязанной, и не буду стоять в стороне от жизни. Если попаду на фронт и буду убита, то маме будет трудно, но у нее останется Люба. Люба в Тбилиси. Там после окончания института их направили в Тбилиси работать.

Папа просил заботиться о маме, но он учил меня быть там, где людям трудно. Никто не знает, где будет фронт через месяц. Увозят детей из Москвы, увозят ценности. В библиотеке Ленина из нового книгохранилища спускают книги в подвал. Сотрудники цепочкой стоят на лестнице и, как кирпичи, передают книги вниз, а затем их везут по подвалу в вагонетке.

Тётя Вера прислала письмо из Ленинграда. Спрашивает, можно ли приехать к нам в Москву. В Москве нет прописки. Если бы у нас осталось наше село или комната в «Б» (Бабушка не хотела продавать весь дом, хотела оставить одну комнату), то мама, с тётей Верой и маленькой Людой могли бы уехать туда.

Дневник Сани, 4 — 10 июля 1941 г.

Пишу об июле в октябре. Чтобы вспомнить, что было со мной в июле, обращаюсь к стихотворениям. Мои стихотворения субъективны, по ним легко всё восстановить в памяти. Во время воздушной тревоги 30 июня, сидя в домоуправлении, я там дежурил, подвёл итог первому студенческому году.

Первый студенческий год прошёл.
Много за год было —
И хорошего и плохого,
Того, что сердце сушило,
Меня обращало в злого.
Душу мою трогать
меньше волнения стали.
В ней зрело что-то вроде
Одной большой печали.
Москву не бомбят. Тревоги ложные. Поэтому во время
дежурства я сижу и спокойно пишу стихи.

Жуть.

Птицы ночные над садом летели,
Где-то кричала сова.
Молча деревья во мраке стояли,
Злобно журчала вода.
Вдруг — что это?
Ближе… Удар. Сотрясение,
Огонь, как кровавый туман.
Над головой промелькнуло виденье —
Вражеский аэроплан.
Сразу — моленье, проклятье, угрозы,
Газа зловещая вонь,
Детские вопли, и стоны, и слезы,
И дико ревущий огонь.
Вышел на улицу. Тихо. Только два прожектора скользнули по небу, перекрестились и опять опустились на землю. Фонари не горят, окна темные, затемнение. Опять ложная тревога. Пошел в домоуправление и стал читать свои старые стихи.

Мои любимые поэты — Гейне и Есенин. Вспомнил, что я когда-то придумал стихотворение. «Я не Есенин», но не записал его. Вспомнил, но, конечно, мысль осталась, а звучало оно несколько по-иному.

Я не Есенин.

Я не Есенин, я другой
Еще неведомый избранник
Как он полей печальный странник,
Но не с крестьянскою душой.
Дневник сестры 1941г, 10 июля

Я, кажется, еще не писала, что Андрея после окончания института направили работать на Урал. Вчера была у Ники, и она дала мне почитать его письма. Он пишет, что они пока существуют по-прежнему и считают, что германец получит сокрушительный удар от Красной Армии. Далее он пишет, что, наверное, события от 22 нюня у нас наделали переполох. Я подумала: «Переполох — слишком мягко сказано». Вот что такое далекая провинция, не чувствующая импульс жизни. Мы, москвичи, с первого дня войны включились в неё и стали готовиться к бомбежкам. А он спокойно работает над своим экскаватором, выписывает наряд на вечернюю работу, за которую он думал получить 800 р., но выписали ему 450 р. Он ходил к начальнику отдела, и они «сторговались» на 550 р. доплаты за май месяц. Закончив вечернюю работу, он не знает, куда девать свободное время. Андрей просит мать выслать парусиновые брюки, в которых он собирается гулять. Это письмо от 25 июня 1941 г.

Второе письмо от 4 июля уже звучит несколько по-иному. В нем он пишет, что о посылке с парусиновыми брюками он написал зря, так как у нас военное положение и посылок посылать нельзя. В этом письме он пишет о студентке из Свердловска, которая, узнав о войне, решила пожениться на товарище Андрея и просит Андрея предоставить им на ночь комнату. (Товарищ с Андреем живет в общежитии в одной комнате). Студентка хочет иметь от товарища Андрея сына. Андрей восклицает: «Нашла время!»

Дневник Сани, 1941 г., 1 июля.

Сегодня дежурил в штабе домоуправления. Штаб в сарайчике, около шоссе, В штабе уютно. Можно включить радио, но я предпочитаю его выключать. Домоуправ открыл ставни и ушёл. Я вышел в сад. Тёплый день, похож на тот, в который некогда был написан «Летний ветер», но теперь «сердце тоскою тревожит» — война.

Маки в саду зацветают.
Маки в саду зацветают,
Сирень уже в полном цвету
И ветви дремотно качает
На ласковом тёплом ветру.
Все шепчет мне с тихим приветом:
«Забудься же с нами, усни».
Не хочется верить, что где-то
Все время идут бои.
И сердце тоскою тревожит,
Что там погибают друзья,
Как вскоре, наверное, тоже
До срока погибну и я.

Опять я дежурю в штабе домоуправления, но дежурю рано утром. Встает солнце, утро прекрасное. Смотрю на сосны у трамвайной остановки, застывшие, почти не плывущие облака, и радость утра охватывает меня. Обычная жизнь и никакой войны. Как-то само рождается стихотворение, далекое от войны.

Радость утра.

На востоке колыханье
Юного огня.
О сиянье, ликованье —
Зарожденье дня!
На небесной колыбели
Дремлют облака.
Зашумели мирно ели
В ласке ветерка.
Под росой благоухают
Нежные цветки,
И играет, и сверкает
Золото реки.
Начинают птицы пенье,
Серебристый звон.
Пробужденье, оживленье
Прогоняет сон.
Позабыв тоску, страданье,
Песнь пою и я.
О сиянье, ликованье
Зарожденье дня!

Кончив писать стихотворение, просматриваю Канта, но он мне кажется чужим и ненужным. Вечером отправился за водой на колонку и встретил Гошу. Гошу посылают на спец. задание. Привел домой и написал:

Пока, дружище.

Пока, дружище, до свидания,
Когда-то встретимся с тобой!
Нас ждут тяжелые страдания,
Нас ждет великий, страшный бой.
Быть может, мы погибнем оба,
Быть может, другие, ты и я
Найдем себе конец без гроба
Среди снарядов и огня.
Быть может, мы придем с тобою
Обезображены войной —
Один с отрубленной рукою,
Другой с оторванной ногой.
Калеки оба! Вот так встреча!
Ну что же — счастье, хоть живем.
И не один, дружище, вечер
Мы снова вместе проведем!

Дневник сестры 1941 г., 21—22 июля.

Я не писала, что Андрей в Москве. Его призвали на действительную военную службу. С Урала он уехал 11-го июля, отправив вещи багажом в Москву, так как не знал, куда его направят. Из Москвы он должен завтра уехать. Сегодня последний вечер, который я провожу с Андреем. Последний вечер… Может он никогда не вернется.

Мы шли по темнеющим улицам к его товарищу. В это время зажигались огни. Город оживал, начиналась жизнь после рабочего дня. Но не так было теперь. Ни одного огонька в домах, ни одной яркой витрины. Свет лишь проскальзывал из открывающихся дверей магазинов. Автомобили были редки. Хотя был теплый июльский вечер, но на улицах было мало прохожих — все торопились домой, опасаясь воздушной тревоги.

Мы говорили о пустяках. Говорили о том, что в этот год лето было холодное и оно, можно сказать, прошло. Сегодня 21 июля, а я ни разу не купалась, не была за городом.

Выходные дни заняты воскресниками. Мы перешли Белорусский мост, и вышли на бульвар. Пахло липами. 0ни были в полном цвету. Здесь, под деревьями, было темно. Публики почти нет. Последний вечер…

Мне хотелось Андрею сказать что-то теплое, ласковое, но я не решалась, и разговор шел о пустяках. Но почему Андрей не говорит теплых слов? Почему не берет мою руку? Липы были в цвету, город был позади, и среди темных аллей мы были почти вдвоем. Я сорвала маленький желтый цветок липы. Но как сильно пахнет этот небольшой цветок! «Что, если его подарить Андрею?» — подумала я, но сразу же рассердилась на себя. Мне даже стало обидно, горько почти до слез. Я не знала, что думал Андрей. Может, я никогда не была для него дорога, близка, и ему совсем не нужен мой цветок. Мы подошли к дому товарища Андрея. Я не пошла к нему, не хотела мешать их последней встрече. Я осталась сидеть на лавочке под липой, комкая маленький желтый цветок. 3атем выкинула и сорвала новые веточки липы. Андрей быстро вышел. Его товарищ еще не вернулся домой после работы. Мы пошли в метро. Приближалась минута расставания.

Метро. Глубокий эскалатор мягко спускает нас вниз. В метро не чувствуется война. Здесь много света, людей. Также сверкает мрамор, из темных туннелей вылетают поезда, рассекая воздух, который треплет одежду пассажиров. Не хватает только урн для мусора. Говорят, что их убрали, так как в урну можно положить бомбу.

Мы остановились у мраморной стены. «Неужели мы так и расстанемся?» — с тоской подумала я. Но, возможно, Андрей тоже задает себе этот вопрос. Может, он не хочет расставаться со мной, жалеет, что мы не сблизились этой весной, когда можно было любить. Сейчас война, смерть.… Может, мы расстаемся навсегда… Подходит поезд, и воздух затрепал мое белое платье. Мягко раздвинулись двери, выпуская толпу пассажиров.

— Идем, а то захлопнутся двери, — торопливо заговорил Андрей. — Я дам тебе карточку, которую ты просила у меня весной. Идем, а то захлопнутся двери, — он взял мою руку и украдкой смущенно взглянул на меня.

— Идем, — радостно улыбаясь, сказала я. И, держась за руки, мы сели в вагон. Двери уже сближались. Я рванулась вперед, Андрея прищемила дверь. Исчезло мое грустное настроение. Я поняла, он переживает то же самое, что и я. Он не решался взять мою загорелую руку, державшую маленький букет желтых пахнущих цветов. Липа, как она прекрасно пахнет! Андрей, видимо, никогда не ласкал ни одной девушки. Короткой показалась нам обратная дорога. Дома у Андрея был только отец. Мы пошли в комнату Андрея. В комнате окно не было затемнено. Было немного душно. Андрей не стал затемнять окно, а распахнул его, и в комнату слабой струйкой проникнул свежий воздух.

— Мне не хочется закрывать окно, а то будет душно, — сказал Андрей. Карточку я тебе найду и в темноте.

Он подошел к письменному столу, который стоял в углу. Я села на подоконник.

— Андрей, ты мне найди карточку, которую я просила весной. Мне очень нравится эта фотография, — сказала я.

— Я её и ищу, — сказал Андрей. — Но я хочу иметь и твою карточку.

— Я могу завтра её привезти, но когда ты уедешь? — спросила я.

— Я точно не могу сказать, но, может быть, рано утром.

— Тогда пришлю её в письме.

— Заходи после работы. Может, я останусь еще на один день.

Андрей нашел фотокарточку и протянул её мне.

— Нет, ты мне напиши на обороте, — сказала я.

Андрей в нерешительности вертел маленькую, беленькую карточку.

— Что написать? — вопросительно посмотрев на меня, сказал он.

— Что хочешь, — ответила я.

— Но как же я буду писать? Темно, — сказал Андрей, садясь на диван, который стоял около стола, — Хотя у меня есть спички.

Он чиркнул спичку. Осветилось слегка бледное лицо Андрея, бритая голова, прямой нос, немного широкие, но невинные детские губы. Еще несколько дней назад непокорно торчали волосы на его висках. Я посмотрела на бритую голову и украдкой вздохнула. Завтра он уезжает. Последний вечер. Все мое внимание было обращено на Андрея, и я не обращала внимания на радиопередачу.

— Граждане, воздушная тревога, — неожиданно объявил диктор.

Он продолжал: — Граждане, не стойте под арками ворот…

— Придется идти в убежище, — сказала я.

— А может, не ходить — предложил Андрей. — Тревога, наверное, опять будет ложной, и мы лучше этот час посидим в комнате, а не в душном подвале.

В соседней комнате заскрипела кровать, послышалось шарканье ног, и отец Андрея появился в дверях.

— Андрей, тревога. Идем в убежище.

— Да, мы слышали, сейчас придём.

В квартире захлопали двери, затопали ноги по лестнице. Оборвалось радио. Наступила тишина. Дом как будто спал, улица затихла. Не было слышно звона трамваев. Неожиданно в небе загудел аэроплан. От оглушительных выстрелов зенитки содрогнулся дом, зазвенели окна. Я вздрогнула. Ближняя зенитка смолкла, но беспрерывно ухали дальние зенитки. Где-то как будто строчил пулемет.

— Тревога не ложная, надо идти в убежище, — сказал Андрей.

— Нужно было идти раньше, — возразила я. — Дверь в убежище уже закрыта. Ух-Ух. Опять содрогнулся дом. В небе назойливо гудел самолет. Мне стало жутко.

На небе вспыхивали голубые разрывы снарядов от зениток. Неожиданно комната осветилась. Я подняла голову:

В комнате стало светло, Андрей поднял голову, сдвинул густые брови, как бы что-то вспоминая, и сказал:

— Это, видимо, осветительная ракета на парашюте. Такие ракеты падают очень медленно. Красные разрывавшиеся снаряды указывают путь, по которому должна стрелять зенитка.

— Да, пожалуй, это так, — согласилась я и с тревогой добавила: — Зарево в нашей стороне.

— Нет, вы живете правее. Это горит за Белорусским…

Андрей не успел договорить. Раздался глухой взрыв и одновременно воздух ворвался в дом, открылась дверь.

Мы пригнулись к столу. Оглушительные выстрелы зенитки последовали за взрывом, и все смолкло. Андрей и я остались невредимы. У закрытого окна вылетело стекло.

— Это взрывная волна, — прошептала я. — Идемте в переднюю. Там все же безопаснее, дальше от стен, нет окон.

— Да, там, пожалуй, лучше, — согласился Андрей.

Мы перешли в переднюю и сели на сундук. В передней было совершенно темно. Опять заухала зенитки. В небе прерывисто гудел аэроплан. Тебе нужно отдохнуть, — сказала я и не разрешила провожать меня. На улице было людно, как днем, хотя еще был только пятый час. На улице, где жил Андрей, кое-где, как льдинки, валялись стекла от разбитых окон. Не помогла бумага, наклеенная накрест. Дворники подметали улицу.

Я шла по Тверской. Публика медленно двигалась, как бы гуляя. Люди не спешили домой, как я. Видимо, они вышли из своих домов посмотреть на последствия бомбежки. Они не торопились, они медленно шли, вдыхая прохладу утра после душных подвалов. Дома не были разрушены. Лишь кое-где валялись стекла от окон, должно быть, разбитые осколками зениток. Но зарево висело над Москвой. Где-то был пожар. Метро, конечно, будет работать не скоро, трамваи еще не ходили, и я пошла пешком.

Вчера был последний вечер, когда опасность еще казалась далека. Война захватила Москву. Первый налет с бомбежкой… Я беспокоилась о доме, о Сане, который дежурит в штабе домоуправления. Мама с Людой были в безопасности. Она выехала к Юре в сторожку, так как мама очень плохо переносила воздушные тревоги. Она в лесу и только слышит гудение немецких аэропланов, летящих на Москву, и беспокоится о нас, но Саня в сторожку ездит часто, и так как воздушные тревоги были ложные, то мама успокоилась и перестала бояться за нас.

Сегодня Саня должен к маме поехать. А наш дом цел?

Цел ли штаб домоуправления, где сидит Саня? Его могло ранить осколком от зенитки. Когда я вышла на Тверскую улицу, то немного успокоилась, увидев, что Москва не так уж пострадала от налета. На улице я увидела толпу. «Здесь что-то случилось, надо посмотреть», — подумала я.

В центре толпы стоял милиционер с двумя красноармейцами. Один из них тупо смотрел на толпу, а другой нервно трясся, оглядывая лица.

— Что случилось? — спросил кто-то, подходя к толпе.

— Не видишь, что ли. Диверсантов поймали, — ответила пожилая женщина. Я ничего не могла прочесть на лицах этих двух задержанных людей. Кто они? Трудно было решить. Может, дезертиры? Нашего квартиранта, который приехал к нам жить на лето, задержали как диверсанта. Он утром в шляпе гулял, по улице. Из-за шляпы соседям показался он подозрительным. Незнакомый человек ходит и что-то смотрит. Квартирант так перепугался, что на другой день уехал к себе на квартиру. Может, это тоже были не диверсанты, что же на них глядеть?

Белорусский вокзал.

Небо было все объято заревом. Видимо, горели Фили. Я медленно шла вперед. Все мое внимание было привлечено пожаром, толпой, грузовыми автомобилями, развозившими красноармейцев, аварийные команды. Но что это? Пахнет липами. 3десь вчера по бульвару я шла с Андреем. Сегодня я была одна. А липы пахли так же, как и вчера. Неужели мы больше не встретимся? Неужели это был последний вечер?.. Вчера был последний вечер, когда москвичи еще хорошо не понимали то, что их ждало впереди. Первые бомбы сброшены на Москву. У Гитлера свой план. Видимо, где-то было записано — начать бомбить Москву через месяц после начала войны. Теперь каждый понял, что жизнь может оборваться очень скоро. Можно погибнуть в подвале своего дома под грудами камней.

Приближаясь к дому и увидев ржавую крышу нашего дома, я успокоилась. Наш поселок уцелел. Меня охватила радость. Перекусив, не ложась спать, я поехала на работу.

Я работаю в секретном отделе, составляю опись книг, предназначенных для эвакуации, держу в руках Троцкого, но даже заглянуть в его труды неинтересно. Все это давно умерло. Юнкерсы над Москвой… Они держат в страхе людей, бросая бомбы.

На работе после первой бомбежки все возбуждены, никто не спал ночь. Все делятся переживаниями этой ночи. В Замоскворечье, напротив Кремля сброшена бомба, говорят, упала бомба перед гостиницей «Москва». Немцы рвались к Кремлю. Они сбросили осветительную ракету, и она долго висела над центром, и все здания выступили из темноты. У нас была разрушена оранжерея, видимо, принятая за завод. Значит, немцы плохо знают расположение заводов, если они бомбят оранжереи, принимая их за крыши заводов.

На заводе мне предложили эвакуироваться с ящиками в Казань. Уехать из Москвы? А кто же останется дома? Не помню, написала ли я, что Люба после окончания института была направлена работать в Грузию (сначала в Армению). Нет, не буду сопровождать ящики. А если Москва будет сдана? Что я буду делать здесь, в Москве, при немцах? Работать на них? Это исключено, но на что я тогда буду жить? Уйду пешком к маме в сторожку и займусь сельским хозяйством. Итак, я никуда не еду.

После обеда мне захотелось спать. Хочется положить голову на стол и задремать. Сегодня, по-видимому, опять будет налёт на Москву. Немцы педантичны. Будут бомбить нас аккуратно в одно и то же время. Это уже показал первый месяц воздушных тревог, которые, как по расписанию, призывали нас в убежище. Неужели сегодня опять не спать? Или же спать и не обращать внимания на тревогу? Разбомбят меня немцы, ну и что же? Не нужно будет думать… Оказывается, щели не являются надёжным укрытием. Если щель сделана неправильно, то она будет засыпана, и люди в ней задохнутся, как и в подвалах домов. Правильно ли выстроена наша щель? Брёвна у нас новые, а доски старые.

После работы я зашла к Андрею. Его уже в Москве нет. Неужели он будет убит?

Дневник Сани, 1941 г. 22 июля.

Ночью 22 июля был первый настоящий налёт на Москву. В эту ночь я дежурил в штабе домоуправления и утром, когда дали отбой, написал стихотворение.

Криг (Война)

Дышит, дымит пожарище.
Горит, горит Москва.
Без друга и товарища
Такая ли тоска.

Небо всё огнистое,
снарядов жуткий вой,
Прожекторы лучистые
Скользят над головой

Снаряды чуть замолкнули —
Опять грозящий визг,
Зенитки вновь защёлкали
Враг бомбы сеет вниз.

И вот дымит пожарище.
Горит, горит Москва
Краснеют угрожающе
Над нею облака.

И это всё сливается
В единый страшный крик:
Ведь так и называется
Война у немцев krieg.

С первым поездом я уехал к маме в сторожку. Она будет очень волноваться, когда узнает о первом настоящем налёте на Москву. Многие уезжают. В кассу огромная очередь. С трудом сел в поезд.

Я рад, что вырвался из Москвы. Я брожу в лесу, наслаждаюсь им. Я отправляюсь за молоком. Я сочиняю стихотворение «Деревня».

Дневник Оли, 1941 г., 24 — 30 июля.

Первая бомбёжка многих заставила задуматься. Поток эвакуирующихся увеличился. Меня послали в район Красной Пресни помогать эвакуироваться. Здесь страшно во время бомбёжки. Убежища нет, ближайшее метро далеко, близко заводы, а дома старые, деревянные с подпорками. Много двухэтажных домов с крутыми деревянными лестницами, с выбитыми ступеньками, с поломанными перилами. Во время тревоги, когда люди торопятся спуститься вниз, эти лестницы быстро не преодолеть. Оставаться в таком ветхом доме, покосившемся, который держится подпорками, страшно — от взрывной волны он рассыплется.

Моя задача — помогать укладывать вещи, тащить на вокзал, искать там состав и грузить в вагон.

Павелецкий вокзал. Темнеет, огней нет. Ищем наш состав. Я эвакуирую семью в Пензу. Уезжает дочь с грудным ребёнком, а старик отец остаётся в Москве. Они не решились бросить все вещи в Москве и уехать вместе. Решили, что он пока останется. Мечемся по перрону, ищем нужный нам состав, а уже темно. Я тащу через плечо два мешка, в руках два чемодана. Мать несёт ребёнка, за плечами мешок, на руке висит сумка. Идти тяжело, перрон забит. Но вот и наш вагон, товарный красный вагон. Но он весь забит вещами, на которых сидят люди, у входа тоже вещи, и на них сидят два старика и пожилая женщина.

Примите узел, — говорю я пожилой женщине, сидящей на мешке у двери.

— Куда я его положу, вы видите, нет места.

Она не встаёт и не берёт узел. Тогда я с трудом лезу в вагон, цепляясь за стенку. Женщина ругается. Я встаю на её узел. У стенки я вижу вещи, на которых никто не сидит. Я кричу из вагона:

— Давайте вещи, я нашла место.

Мать мне подаёт свой узел. В вагоне запротестовали — это место женщины, которая ушла за кипятком. Но я продолжаю класть узлы и чемоданы, говоря:

— Состав не отправят, пока всех не погрузят в вагоны. Лучше помогите укладывать вещи, а то начнётся тревога, и на вас и ваши вещи будут падать бомбы. Упоминание о тревоге остановило ругань людей. Я взяла ребёнка, который начал плакать. Мать с трудом полезла в вагон. Я спрыгнула и встала рядом со стариком. Состав дрогнул. Некоторые, сидящие на вещах, упали. Вдруг старик схватился за вагон и закричал:

— Я не останусь тут один, я поеду с тобой.

Его стали втаскивать в вагон.

— Останьтесь, приедете со следующим составом, мы же не брали ваши вещи, — крикнула я.

Старик махнул рукой. Состав толчками медленно стал двигаться мимо меня. Забитые вещами и публикой товарные вагоны поползли от Москвы, от бомбёжек. Что ждёт этих людей в Пензе? Нет, лучше умереть здесь в своём городе, чем ехать куда-то в чужой город, который будет так же забит, как эти вагоны.

— Пустите меня! Мои вещи! — проталкиваясь через публику, кричала женщина с чайником в руках. Я посторонилась. Женщине помогли сесть люди, стоящие на площадке. Видимо, они так же прыгали на ходу поезда, а может, предпочли ехать здесь, а не в вагоне. Они сидели на вещах.

Дневник Сани, 1941 г. 27 — 29 июля.

Опять я еду к маме в деревню, везу вещи, продукты. Со мной только дорожная сетка, так называемая «авоська». В ней варенье, селедки и еще кое-какие продукты, мамина куртка, термос с квасом, Некрасов в паршивом издании и весельчак Генри. Вот и все. А где же хлеб, наволочки, белье? Где вещи, предназначенные для эвакуации? Увы, из эвакуационных вещей уехал один Некрасов, так как я имел несчастье опоздать на поезд из-за очереди в кассу.

Пришлось садиться на ходу, и Марина успела мне сунуть только одну вещь. Из-за этого скоро придется возвращаться. Досадно, чертовски досадно!

Здесь тишина и спокойствие. Вечер. Солнце светит уже закатно, его лучи видны на вершине елей, и по-вечернему нетрепетны березы и осины, затерявшиеся среди елей.

Здравствуйте, здравствуйте все вы — и ели, и берёзы, и осины! К вам приехал я, привёз маме продукты и отдохну от каждодневных завываний сирен, треска зениток по ночам, ругани в очередях днем.

Утром, 28 июля, отправился со сторожем и его двумя дочерями на сенокос сушить сено. Уже 4 года я не занимался этим. Последний раз — в нашем селе в 1937 г. Но, впрочем, сегодня в лесу тоже было очень хорошо. Сенокос не особенно большой, разбросанный по отдельным полянкам. Сторож был за главного распределителя: куда переносить сено, которое высохло, где оставить сено, которое не высохло. Здесь же в лесу и пообедали (обедом, который принесли с собой). Сторож расспрашивал меня о бомбежках Москвы, об учении. Девки смеялись. Более молодая находила нелепыми слова сестры, которая кончила 4 кл, а Люда кончила 7 кл. И действительно, старшая Нина сказала, что она видела в лесу слона. Оказалось, что она спутала с лосем, Люда же претендует на знания. Заметно, что она, учась, любила литературу. При разговоре о цыганах, она сказала: «Цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют», вспомнила, что жену Пушкина звали Натальей. Но где находится Бессарабия, она не знала. Люда в школе больше всего любила литературу, физику и химию. Алгебру она не любила. Нина удивляется: какое странное слово «алгебра». Я сказал, что это слово арабское. Домой пришли в 5. На обратном пути ели чернику. Когда ужинали, прошёл небольшой дождь. Я все же пошёл к дубу и там написал стихотворение:

Вечер после дождя.

Я сижу в тумане на дубу,
Падают с листьев капли дождя.
Тихо, тихо в вечернем лесу,
Птица пролетела, шумя.
Запрыгала белка с ветви на ветвь,
Хрустнул сухой сучок.
Начинает медленно темнеть,
Где-то запел сверчок….
В такой вот вечер после дождя
Милую я провожал,
В такой вот вечер однажды я
Счастье своё потерял…
Идёт война, а я сижу на дубе, пишу стихи, наслаждаюсь природой. Идя домой, понял, почему я пишу стихи:

Ветер, море и поэт.

Если спросите вы ветер,
Почему он вечно дует —
«Я не знаю, — скажет ветер, —
Так уж я рожден для бури!»
Если спросите вы море,
Отчего в его просторе
Никогда покоя нет —
» А на то уж я и море!» —
Прошумит оно в ответ.
Если спросите поэта,
Отчего он бурю любит,
Отчего себя он губит,
Презирая шумный свет.
Как и море, как и ветер,
Вам поэт тогда ответит:
«Потому что я — поэт!»

Неожиданно вечером приехала Марина и сообщила, что мне из военкомата пришла повестка. Я уезжаю в Москву в военкомат. Неизвестно вернусь ли я в сторожку, неизвестно увижу ли я маму, Илью, Марину, Люду. Я молод, во мне силен оптимизм юности. Я верю в себя, я всё ещё верю в своё счастье. Я надеюсь пережить войну. Но встречусь ли я с мамой? Она стара. А как бы мне хотелось, чтобы и я пережил, и она пережила, и я мог бы писать ей: «Сейчас я в Тифлисе»и т. п. Вряд ли это будет, вряд ли. А хотелось бы! Мама провожала меня. Печальное, грустное расставание. Мама почти плачет, на глазах слезы. Я тоже неспокоен. Мы простились. Я пошел по лесной дороге. Она стоит на поляне. Дорога скрывается в лесу. Я оглядываюсь. Она все стоит. Я махаю рукой и иду дальше. Вот лес, сейчас я скроюсь. Не видно будет больше одинокой фигуры мамы. Вот она стоит у елей и все смотрит. Смотрит мне в след и, верно, плачет. Не плачь, может, встретимся. Я махаю платком: прощай! Дорога делает поворот. Я скрылся в лесу. Ели дремотно качают вершинами, обращаюсь к ним. Я клянусь перед ними не оставлять мамы. Я хочу сформулировать свою клятву. Зачем? Я знаю, в чем я клянусь, и я произношу только одно слово: «Клянусь!» Это третья клятва моей жизни. Первая— не кончать с собой, вторая клятва — отцу, третья — матери.

Постепенно ходьба несколько успокаивает меня. Когда я задумывался над самоубийством после картины «Профессор Мамлок», то в мыслях сочинил стихотворение «Самоубийца». Сейчас, сидя в поезде, его записал, несколько в ином варианте.

Самоубийца

Месяца серп серебрится
Сквозь ночную листву.
Хочется мне удавиться
в лесу на большом дубу.
Ветры меня бы качали,
В ненастье дождь поливал.
Птицы ко мне прилетали
И ворон угрюмо клевал.
Качался бы я, встречая
Луну безглазым лицом,
А филин, птица злая,
Хохотал над моим концом.

Придя домой, я увидел, что это была не повестка из военкомата, а вызов из вуза. На другой день я поехал к начальнику военного стола (он же секретная часть и он же отдел кадров). Начальник позвонил в военкомат и сказал мне, что в военкомат являться не нужно, поинтересовался, работаю ли я в метро или на заводе. Я сказал, что дежурю в штабе домоуправления. Он меня предупредил, что начало занятий предполагается 1-го августа.

Летом большинство студентов работало. В вузе давали направления. Для комсомольцев работать было обязательно. Многие работали в метро. Там работать очень тяжело.

Слава не работал, так как заболел малярией. Он приезжал ко мне. Мы играли с ним в шахматы, затем зашли за Сайком и Иваном и пошли в парк. По дороге купили мороженного и булочек по 70 коп. Это было ещё до карточек.

Слава серьёзный парень, высокого роста, в сером костюме. У него нет ни отца, ни матери, поэтому он работал. Во время войны он очутился без работы. Живёт неизвестно чем. Я стараюсь сделать так, чтобы он незаметно ел на мой счёт.

Итак, можно поехать к маме и успокоить её. Меня охватила радость — опять я увижу маму, Илью, Люду, деревню. Когда я шёл на станцию, то думал, что если я попаду на фронт, конечно, стихи мои пропадут. Многие из них я не знаю наизусть, а те, которые помню, забуду. Они уйдут.… Но они порадовали меня. Что ж, и за это спасибо. Но всё же, госпожа Судьба, ты не обыграла меня, надеюсь, что мне до смерти ещё не раз удастся обыграть тебя. Я ещё никогда не плакал от радости. Никогда, кроме одного раза, но это было во сне. Мне приснилось, что вернулся папа.. Так мне приснилось : когда он вошёл, я бросился к нему и заплакал. Я был потрясён, и это потрясение вылилось в слезах. Было темно, когда я сошёл с поезда. Сверкали звёзды.

Звезды! Куда вы несетесь и где
Вернетесь к печальной и тёмной земле?
Наверное, счастье будет тому,
Кому осветите вы мрачную тьму.
Опять я в сторожке. На мой стук мама посмотрела в окно. Даже ночью я увидел радость на её лице. На другой день я ходил в лес с мамой и Людой за ягодами. Здесь покой и тишина.

Уйти!

Мне теперь приятно даже пенье комара
Даже крик лягушек разнобойный:
Вспоминается родная сторона.
Край далекий, милый и спокойный.
И теперь в ужасную годину,
Когда кругом свирепствует война,
Хотел бы слушать я мычащую скотину,
Домой идущие шумливые стада.
Мой милый край, страна моя родная!
Прими меня и успокой:
Мне надоела бойня злая,
Жестокий и свирепый бой.

…. Еду в Москву ночным поездом. 3автра 1-ое августа. Нужно узнать о начале занятий, а вечером мне дежурить в штабе домоуправления. Иду лесной дорогой. Темно.

Ночь в лесу.
Не знаю, право, почему
Мне отрадно ночью быть в лесу,
Быть одному.
Не знаю, право, почему
Ото всего берет испуг:
Как под ногою треснет сук
Иль филин засмеется вдруг, —
Ото всего берет испуг.
Всего, всего боишься ты:
Полночной тени, темноты
И света странного луны, —
Всего, всего боишься ты.
Но только утренней зари
Пробьются первые лучи,
Зальют сияньем золотым,
Как исчезают страхи вдруг,
И кажется уже смешным
Ночной испуг.

Утром я позвонил Славе. Он сказал, что начало занятий перенесли на 5-ое. Я пошел к Гоше. Он все еще на спецзадании.

Мне тебя не хватает,
Мой старый дружище,
Часто тебя вспоминаю,
Ну что ж!
Может, ты вскоре приедешь,
Я тебя обниму,
Ты мне свое прочтешь —
Про войну.
Я тоже прочту стихи,
Ты в них родное найдешь,
Как они ни плохи, —
Что ж!
Может, будет так,
Хотелось бы мне угадать.
Я уж такой чудак —
Люблю судьбу пытать.
Надеешься, ждёшь, ждёшь,
Думаешь, счастье найдешь.
Так-то вот, дружище,
Старый дружище Жорж.

Продолжение следует.

Материал передан для публикации Марией Королевой.


Читайте также:  День, который будет помниться

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)