11 июня 2010| Ананьева (Ковалевская) Е.В.

Нашествие на жизнь

Е. В. Ананьева с матерью и няней. Новгород, 1945 г.

В апреле 1941 года меня, пятилетнюю, отправили на лето с няней Матреной Ивановной, как обычно, на ее родину в псковскую деревню Ягодно, где жила ее младшая сестра Наталья Ивановна с тремя детьми: Петей, Колей и Машей. Там, за Лугой, и застала нас война.

Когда родителям стало ясно, что немцев у Пскова не остановят, мама поехала за нами. Подводой мы добрались до станции Струги Красные, но на Ленинград поезда уже не шли. Мы вернулись в деревню. Старший сын тети Наташи, Петя, ушел на войну.

Немцы объявились скоро. В нашей лесной маленькой деревне они не стоя­ли, являлись с облавами. Отбирали продукты, скот, ловили шестами с веревка­ми кур. Стало так: мы — женщины, дети, старики — свои и немцы — чужие, с автоматами — враги. Захотят, сядут на завалинку избы, поиграют на губной гармошке; захотят, хохоча постращают, прицеливаясь, а то и выстрелят или уведут насовсем. Перед немцами старались не проявляться — может, не оста­новят взгляд.

В семье очень скоро осознали, что до весны нам вшестером не прокормиться и впроголодь. Было решено: маме со мной пойти по миру; я у мамы одна, мы городские, нас приютят.

В дальних от большака деревнях успели кое-что спрятать в лесных ямах. С нами делились и едой, и одеждой. Но везде голод, и подолгу мы нигде не жили. Какая была работа, мама брала на себя. Шила-перешивала из старого новое. Однажды довелось шить тулупы на руках. Нам дали зерна и маленькую новорожденную козочку. Тогда мы отправились в свою деревню.

Козочка стала моим дружком. Мы даже спали с нею в обнимку на сене на полу. Махонькая, она всюду бегала со мною рядышком.

Была еще зима, но солнце уже растапливало прогалины. Случилось, тетя Наташа, мама и я за чем-то вышли из деревни на дорогу. Вдруг из-за леса вы­летел и полетел над дорогой низко-низко небольшой самолет. Мы забежали под единственное на обочине деревце. Самолет пролетел мимо нас над деревней и быстро вернулся, все снижаясь. Вдруг моя козочка выскочила на дорогу и ста­ла что-то щипать в прогалине. Самолет — почти над нами. Тетя Наташа и мама молятся. Я вижу летчика, он смеется. Бухаюсь на колени (мама держит меня за руку) и, плача, молюсь: «Царица Небесная, Матерь Божия, спаси мою ко­зочку». Немец не выстрелил; набрав высоту, самолет скрылся. После в деревне подшучивали, как девочка Женя молилась Богу, и женщины, услышав «Ца­рица Небесная, Матерь Божия, спаси», думали, что я молюсь за нас, и у них появилась надежда на молитву ребенка.

Всю войну мы жили в неведении: что где происходит, не знали. Не было ни радио, ни электричества, ни писем. Немцы не победили. Это мы понимали по их поведению. Мы жили, семьи, на своей земле. Немцы — не жили; они — войска, они вешали в назидание, гра­били, стращали и злодействовали. Старших детей от них прятали: девочек — от насилия, мальчиков — от расстрела как возможных партизан. И все это было.

Было и такое. Мотоциклисты внезапно подъехали к избе. Коля, 13-ти лет, не имея времени убежать в лес, юркнул под жерди, еще до войны вдоль избы сложенные для про­сушки на подпорках. Обыскав избу, хлев, са­рай, немцы сели на жерди, закурили. Меня мама отвела подальше, чтобы не выдала гла­зами. Тетя Наташа все звала их в избу. Но они так и сидели, покачиваясь на жердях, сидели и докурив: день-то был солнечный. Колю не обнаружили.

А на Пасху ранним утром в деревню въехал танк. Немцы с канистрами под­бегали к избам, обливали стены бензином, поджигали. Люди выскакивали, что-то успевали вынести. Из соседней избы не вышли старики, за них просили, но немцы подперли дверь колом.

Скот собирали в стадо. Ко мне подошел немец с автоматом и отогнал козочку. Рядом была копанка, еще подо льдом. Козочка отпрыгнула на лед. Немец — за ней. Изгибаясь, пытался ее схватить, но кроха проскакивала между сапогами и устремлялась ко мне, на голос. И немец, и козочка падали, скользя. «Швейн, швейн», — кричал немец, размахивая автоматом. Мама зажимала мне рот. Я ревела горючими слезами. Лед был уже некрепкий. Боялись, что немец про­валится или просто, разозлившись, начнет стрелять. Но он отступился, ушел. Когда подожгли все избы, нас толпой направили по дороге; козочку забрали, больше я ее не видела. Впереди гнали скот; за ним ехал танк; немцы сидели на танке с автоматами наперевес; за танком шли мы. Так двигались до речки. Мост был разобран. Танк остановился. Скот погнали вброд. Нам приказали идти обрат­но. А мы стояли, не шелохнувшись. Мы боялись, что в спины начнут стрелять. Немцы развернули дуло танка в нашу сторону, выстрелили над головами. Кри­чали: «Шнель, шнель!!» и хохотали. Мы пошли, сперва пятясь. Поворачивались и шли. Лязгнули гусеницы танка, …пошел, …звук удаляется, …не стреляют.

Если меня спросят, что такое война, я расскажу, что перечувствовала, ког­да мы вошли туда, где только что стояла деревня. На месте изб — черные пря­моугольники с огненными языками; запах сгоревшего дерева, зерна, шерсти. Жар. Каждый встал около своего: только что было все, остался лишь запах уничтоженного. И стон… Жить как? Запах — память. Запах войны.

Начиналась весна 1942 года.

Разбрелись в лес порознь, семьями: так прятались. Сперва спали на земле под натянутой меж стволами простыней. Потом вырыли яму, перекрыли ее де­ревцами, ветками, накрыли дерном. Две стены сделали с уступами — это ле­жанки с лапником. С нами жил очень старенький одинокий дедушка; он плел лапти. Костер разжигали маленький, чтобы дым не поднимался над лесом. Голод и теснота. И мы с мамой опять пошли по миру, теперь по окопам.

Однажды, слякотной осенью, пришли в еще не сожженную деревню Прит. Избы стояли вдоль дороги, шедшей по высокому берегу реки. За рекой — ши­рокая пойма, поле, дальше лес. К задворкам деревни, к огородам, лес подхо­дил вплотную. В крайней избе нас приютили. Там жили тетя Таня с маленьким сыном. Муж ее, дядя Костя, был в партизанах; изредка он наведывался.

В лесу за рекой были вырыты окопы, настоящие, с деревянными стенами, полом и полатями; были стол, табуретки и даже одеяла и подушки.

Однажды ночью, только вошел в избу дядя Костя, как всегда, с ружьем, по­слышался за поворотом дороги мотоциклетный стрекот. Нас, детей, мамы бы­стро перевели через дорогу и велели идти в окопы. В этот момент сверкнул свет фар и лег вдоль дороги. Мы юркнули за стожок. Мамы не успели добежать до избы, немцы уже спрыгивали с мотоцикла. Наших мам поставили к изгороди, один немец навел автомат, другой вбежал в избу. Раздался выстрел. Мы зареве­ли: мы уже видели расстрелы. Шли в окопы и ревели. И в окопе ревели. Откры­лась дверь — и вошли наши мамы, в слезах, как и мы. Они оплакивали дядю Костю: когда раздался выстрел — и сразу крик: «Партизан!», немец бросился от них в избу, не успев выстрелить. В стороне огорода прострочили автомат­ные очереди. Теперь мы плакали вчетвером. Вдруг открылась дверь — и вошел дядя Костя, черный, весь в грязи. Он сказал: «Живы!». И мы плакали все от радости. Дядя Костя сказал, что когда увидел, как женщин ставят к изгороди, подбежал к окну, разбил его с треском, выпрыгнул в огород и выстрелил. Нем­цы — за ним, бьют из автоматов. До леса и в темноте не добежать, и он упал ничком в борозду. Подбежали немцы, перевернули его сапогом и быстро ушли. «Бог спас», — сказал дядя Костя. Та радость была со слезами ужаса пережитого.

Скоро в деревню постоем пришли немцы. В нашу крайнюю, у самого леса, избу не встали. Но маму, грамотную, обязали работать в комендатуре. Тогда ночью мы ушли.

У нас с мамой ничего не было. Зимой теплой одежды не было. То, что было на нас, в заплатах. На ногах — чуни, а то и лапти; летом — босиком. Не помню, чтобы простужалась. Короста была. Меня мазали дегтем и вертели перед пыла­ющим жаром, все подталкивая к огню.

Самым тяжким для меня было — неизбывная без вины виноватость. В дет­ских провинностях обвиняли меня хозяйские дети, взглядами. Не наказывали: не в чем тогда было провиниться всерьез, да и наказывать было нечего: кости да кожа. Но заступиться за меня было невозможно из боязни, что нас прого­нят. С горя я убегала прятаться в куст, плакала и в голос молилась, чтобы мне умереть. Такую мама меня нашла — услышала. Мамины объяснения ничего не меняли, я и сама все понимала. Только боль — нестерпимая: от своих, капля сверх, лишняя.

Случилось нам оказаться в окопе, вырытом на пепелище. Не знаю, что-то тянуло людей вернуться в свои «деревни». Эта была в нескольких километ­рах от большака. Дорога в деревню от леса шла лугом, еще вдали спускаясь с пригорка, — и слышно, и видно. Дорогу караулили мальчики. Облавы бывали часто, рано утром. На крик мальчиков: «Немцы!» — все бросались на другую сторону «деревни», в болото. Немцы тоже бежали, спускали собак, строчили из автоматов. Я боялась за маму, она ведь больше меня. И я кричала ей, бегущей за мной: «Мамочка, ниже, быстрей, быстрей». Все успевали забежать подальше и распластаться за кочками. Овчарки кружили у края; видно, не брали след. Немцы в болото не лезли, только обстреливали.

Только сейчас, написав эти строки, я поняла, что мама закрывала меня собою.

Что мы ели в окопные годы? Помню только траву. Особенно вкусной была лебеда, но на второй окопный год ее находили редко. Не выращивали ничего: нечего было сажать, да и грядки выдали бы нас. В лесу живности не было; речка маленькая, без рыбы. Ели то, что росло в поле, в лесу. И зимой кору ели.

Случилось, мама утром не смогла встать, не было сил. Я помчалась на бо­лото, даже не спросясь. Была поздняя осень, я насобирала только горсть уже усыхающей гоноболи (так на Псковщине называют голубику). Мама сразу всю съела. Но почти сразу ей стало хуже. Руки совсем обессилили, затуманилась голова, мама молчала. И я пошла за хозяйкой. Узнав про гоноболь, она сказала: «Гоноболь — пьяная ягода. Пройдет». И правда, немного погодя, мама улыбну­лась мне. Отлежалась мама.

Как-то в лесу мы с мамой набрели на строение у перекрестка дорог. Строе­ние походило на сарай: без окон, одно большое помещение, но пол был высокий, и было крыльцо. Народу в нем жило много. Спали вповалку на сене.

Однажды зимой, уже к ночи, на дороге появились немцы: шли и шли, быс­тро, не остановились. Не успели мы опомниться, не то что заснуть, как в дверь постучали. Стоит в белом маскхалате, с красной звездочкой на шапке, военный. Спрашивает, куда прошли немцы. Все молчат. Пришедший уверяет, что наш, на звездочку показывает. Все молчат. Увидев маму, спросил:

— В Ленинграде жили?

— Да, — ответила мама.

— Помните, на углу Екатерининского канала и Невского Казанский собор, напротив «Дом Зингера», а дальше Итальянский мостик?

— А «Спас на крови», Михайловский сад, павильон Росси?

— Помните, помните?

Они уже в два голоса спрашивали. Глаза в глаза. И мама показала рукой.

Военный сбежал с крыльца, вскочил на коня, и ждавший на дороге отряд помчался, очень большой, в конце его — волокуши.

Те немцы, перед нашим отрядом, были последними вояками, которых я ви­дела. Позже были пленные: неприятные, но не опасные.

После того события мы пошли в свою деревню. Вскоре приехал на полутор­ке папа. А в апреле, выхлопотав пропуска в Ленинград, привез нас всех троих домой. Шел 1944 год.

Почти три года изо дня в день — перед лицом смерти, с замерзшей душой. Но среди жизни без унижения себя перед силой нашествия, просто жизни с чис­той верой и терпением, жизни на своей, родной земле и с жалением людей.

Оказалось, я обрела тогда эту любовь. Ягодно, его люди — и моя родина.

P. S. Мы с мамой никогда, ни разу, не говорили о тех годах.

Источник: За блокадным кольцом : воспоминания / Автор-составитель И.А. Иванова. – СПб.: ИПК «Вести», 2007. с. 19-22.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)