1 января 2014| Баранова (Хохлова) Лидия Даментьевна

Новый год еще раз

Сегодня 31 декабря [1941]. Мы готовимся к встрече Нового года. У нас остался еще стакан черной дурандовой муки, немного студня из лошадиной головы и кусочек шоколада. Мама нашла еще в буфете косточки от компота. Они заменят нам традиционные новогодние орехи. Придет Беллочка. Папа до 12 часов ночи дежурит в домоуправлении. Н.М. [1] встречает Новый год на заводе с рабочими. Как директор он обязан быть там, а к нам придет 1-го, чтобы встретить Новый год еще раз.

Для Нового года мы топим в кухне плиту остатками дров.

Часов в шесть вечера – стук…  Входит Зина и, переступив порог, начинает громко плакать. Володе очень плохо, он лежит уже целую неделю, не может пошевелиться от слабости, нечем его кормить, нет ни полена дров. Она никак не могла дать знать, а теперь Володя [2] умирает.

Мама моется в кухне и не слышит Зининого рассказа. Я плачу и мечусь по комнате. Острая боль и страх за Володю мешают мне сообразить, что нужно бы делать. Я стараюсь осторожно, через дверь, предупредить маму о Володиной болезни. Зина продолжает громко плакать.

Мы с мамой собираем все, что у нас есть: студень, шоколад и весь неприкосновенный запас сухарей. Папа привязывает несколько поленьев к детским саночкам, чтобы Зине было легче везти.

Зина принесла маме письмо от Володи, нацарапанное карандашом. Мы читаем его после ее ухода:

«Дорогая мама, мне приходиться испытывать то, что испытал поэт Блок в 20-х годах, когда умирал от истощения. Сейчас докатился и я до этого. Прямо не представлял себе, как может человек исхудать – одни кости и жилы и адский кашель мучает все время.

1). Дело вот в чем: мне надо на поддувание» (Пневмоторакс – вдувание), а в диспансер не попасть, пешком пойти не мог и не могу. М.б. Н. М. устроит машину. Я не был на поддувании более месяца и это очень важно. Зина скажет.

2). Н. М. живет рядом с нами, если у него есть дрова, то умоляю Христом дать нам, а то мы уже замерзли. Зина скажет.

С наступающим Новым годом!

Опять просьба: если есть, дай мне лично (хорошо упаковав) ягод сухих – этот сироп-навар у нас будет единственное, чем отметить праздник, так как хлеб  и тот Зина мне сегодня уже скормила для поддержания здоровья.

Может быть, где-нибудь у тебя есть просто крошки белых сухарей, они мне сегодня очень нужны, одну ложку какао, м.б. есть хоть сколько-нибудь пертусина или глицерина, ванили, корицы и др. пряности – апельсиновые корки или какие-нибудь орехи. Хлеба нет, хоть <буквы стёрты> встретим Новый год. Внуши Зине, что ей необходимо питаться. Ее здоровье для меня очень важно, иначе я не выкарабкаюсь, если она сдаст. Она все отдает мне <буквы стёрты>.

Как мне хочется увидеть вас и не знаю, придется ли <буквы стёрты>, а тебя в особенности <буквы стёрты>.

                                                                                                 Володя».

Утром на грузовике приезжает Н. М. и привозит нам дров. Мы с ним и с мамой едем за Володей, а папа остается дома, чтобы приготовить комнату (детскую) и протопить там печку.

Грузовик ведет опытный шофер, но машина газогенераторная, подтапливается чурочками и все время останавливается, замерзая. С трудом доезжаем до Кировского (Троицкого) моста и останавливаемся.

День солнечный и очень морозный.

Я тру лоб и щеки, чтобы не отмерзли, и чувствую, как вся понемногу начинаю застывать.

Перед нашей машиной идут двое красноармейцев. Сначала, кажется, что они пьяны, особенно один: он идет шатаясь и все время спотыкается. Пройдя еще немного, он падает и даже не пытается подняться. Лицо его мертвенно бледное с лиловатыми отсветами. Товарищ подхватывает его и старается взвалить на нашу машину, но как раз в это время машина, замерзая, застревает на мосту. Шофер кричит, чтобы не садились, машина дальше не пойдет. Красноармейцы уныло бредут дальше, опять спотыкаются и снова падают.

Я больше не смотрю на них… мне все равно, даже сердце во мне застыло.

С трудом разогревают машину, и мы едем дальше. Н. М. показывает мне на окружающую нас красоту, на белые, словно в цвету, деревья. Но мне только холодно, хочется есть, и я не воспринимаю эту красоту. Мне неприятны яркие солнечные дни зимой.

Наконец мы у Володи. Зина бросается нам навстречу и проводит в кухню.

У стены, ближе к окну, на каком-то узком ложе лежит Володя. Я всматриваюсь в его лицо… оно мне почти незнакомо. Щеки ввалились, нос заострился, лицо желто-зеленое. Зубы необычайно длинные. Больше всего меня поражают зубы. Только глаза остались прежними – большие серо-зеленые.

На голове у него синий Зинин берет, в ногах грелка. Зина с ним бодра, ласкова и заботлива.

Володя нас встречает с улыбкой, ему лучше, его подкрепили присланные вчера продукты.

Как только разговор заходит о переезде к нам, Володя впадает в истерическое состояние: он не может и думать о движении, о холоде, он ничего не хочет слышать, но обещает переехать через несколько дней.

Н.М. идет отпустить машину.

Через каждые два дня мы, работающие на Ленфильме, ходим отмечаться на кинофабрику. К восьми часам утра мы должны быть там.

Я спускаюсь по грязной от нечистот парадной лестнице в полной темноте. Водопровод не действует, канализация замерзла, и многие, не имея сил, едва доползая до двери, выливают нечистоты прямо на лестницу.

Все это тут же замерзает, и лестница имеет специфический запах, так же, как и двор, куда люди, еще сохранившие силы, выносят свои ведра, стараясь сделать это незаметно, в темноте.

Говорят, что многие выливают ведра прямо в форточку.

И лестница, и двор имеют ужасный вид.

С рассветом выплывают и лица, изможденные, измазанные сажей, опухшие, желтые, с лиловыми мешками у глаз.

По Кировскому (Троицкому) мосту двигались санки, две пары, связанные вместе, а на  них, без гроба, мертвое тело, закутанное в простыню или просто прикрытое платком. Редко встречались настоящие гробы. Обычно везли в фанерных, наскоро сбитых ящиках, но чаще просто закутанные в тряпки и платки. Иногда закрывали только головы.

Везли один за другим, бесконечными рядами, надрываясь под непосильной тяжестью.

На улицах не услышишь не только смеха, но не встретишь ни одного улыбающегося лица.

Измученные длинной дорогой, опухшие, обессиленные и голодные, мы приходим на Ленфильм, в темную комнату, редко освещенную даже коптилкой, и ждем рассвета, чтобы, отметившись, двинуться в обратный путь.

Мы все давно перестали улыбаться, но особенное отчаяние и мрак выражает молчаливая фигура режиссера и художника Славы Пащенко [3], закутанного в кацавейку с меховым дамским воротником. Он готов любым путем уйти из Ленинграда и всех зовет с собой, боясь двинуться в одиночестве. Одна мысль выбраться как-нибудь к эвакуированной семье держит его на ногах. И он ушел, пешком, через Ладожское озеро, в сорокаградусный мороз, и все-таки добрался до семьи.

Погибли и более здоровые, у кого не было постоянной поддерживающей мысли, постоянного стремления к чему-то.

Фазовщица Зента Ященко, такая огромная, красивая и самодовольная раньше, сейчас напоминает заезженную клячу. Она плачет от голода и бессильного отчаяния.

В цехе нашем умерло уже много народа. Первым умер режиссер Сюмкин. Его жена ждет ребенка, а старший мальчик болен корью. Сюмкин все отдавал им и не выдержал. Я встречалась с ним в столовой, на фабрике. Он как будто стеснялся своего опухшего лица и жалкой улыбки.

Умерли обе сестры Сысоевы, умерла художница Киса Дупал. Она тоже все отдавала дочке.

Умер Спеваковский. Он приходил на фабрику и уже не походил на живого человека: глаза ввалились, нос заострился, кожа была зеленого цвета.

Жаловался, что жена у него отняла карточки и кормит только детей. Он просил одну тарелку супа. Ему отказали: он не был прикреплен к столовой и не был вдобавок членом профсоюза.

Спеваковский с трудом доплелся до очереди в столовую и, разыскав в ней Людмилу Ивановну Чиркову, за которой ранее ухаживал, опустился перед ней на колени: «Спасите меня, дайте мне только тарелку супа». Но Людмила Ивановна со свойственной ей наивной жестокостью даже в такой момент начала ему выговаривать: «Костя, вы сами виноваты, вы должны были повлиять на жену, вы глава в доме. Да и потом у меня самой нет лишних талонов».

Не знаю, как он дошел домой, но знаю, что умер он дома.

Валя Мудрова прибегает утром на Ленфильм и с рыданьем бросается на стул в маленькой комнате, где все мы собрались. У нее только что умер двухлетний мальчик. Она судорожно плачет, а мы стоим вокруг, не зная, чем ее утешить.

Но она спохватывается: надо хлопотать о гробе, о похоронах. Надо идти к директору. Настоящий директор уже улетел из Ленинграда, а его заместитель грубый и жесткий человек. Ему надоели просьбы о гробах, и он отказывает Вале: «Не в чем своих рабочих хоронить», — говорит он грубо. Ей отказывают даже в трехдневном отпуске. Дают только один день, так как она нужна для пилки дров.

Еще в августе, когда мы собирались уезжать с кинофабрики, к нам заходил Евгений Павлович Иванов, друг А. А. Блока и друг семьи В. В. Розанова. Иногда он заходил один – по пути к Владимиру Васильевичу Гиппиусу [4], который жил недалеко от нас, — иногда с дочерью Маришей.

В ноябре Мариша принесла нам весть о смерти Владимира Васильевича Гиппиуса. Он умер внезапно 5 ноября. Последнее время у него было удивительно светлое настроение. Он давно начал готовиться к смерти, был очень бодр, спокоен и говорил, что надо быть готовым к этому всегда. Стал особенно верующим и просил позвать к нему священника. Последнее время у него болели ноги, и когда 5 ноября Надежда Михайловна (его жена) спросила, как он себя чувствует, он ответил: «Лучше». Это были его последние слова.

Евгений Павлович лежит уже около месяца. Мы посылаем ему лепешки из дуранды и конфеты, а он посылает нам приветы и трогательную благодарность за себя и Маришу.

26 декабря. В день именин Евгения Павловича, я иду его поздравить. У меня с собой две конфетки, больше мне нечего принести. Они живут далеко от нас, на углу Карповки и Кировского проспекта, ноги двигаются плохо, и я еле добираюсь до их дома.

В комнате светло и чисто. Евгений Павлович лежит на диване спиной ко мне. Мариша ласково обнимает меня и, наклонившись к Евгению Павловичу, говорит: «Наша любимая Лиданка пришла». Евгений Павлович с трудом поворачивается и с помощью Мариши садится на диван, опустив ноги. Лицо его одутловато, руки распухли, синего цвета и в каких-то болячках. Он улыбается мне и говорит, как бы извиняясь: «Я ведь уже на закате». Я стараюсь подбодрить его. Он расспрашивает меня о маме, папе и Володе.

На улице быстро темнеет. Путь мне предстоит дальний. Я подхожу к Евгению Павловичу и целую его. Я уже знаю, что больше не увижу его живым.

Он умер в начале января (с 4-го на 5-е). Умер тихо, как будто заснул. Это было в 5 часов утра. Мариша всю ночь была с ним. 2 января меня повесткой вызвали в Ленфильм для работы по очистке снега. Когда я заговорила о том, что имею освобождение от физических работ медицинской комиссии, начальник кадров грубо ответил мне, что это не физический труд, и что, если я не приду, — меня лишат рабочей карточки.

Вызваны все, имеющие справки об освобождении. Мы приходим в полной темноте и дожидаемся света, чтобы, взяв лопаты. Расчищать трамвайные рельсы для неходящих трамваев: электроэнергии нет, и трамваи не будут пущены до весны.  Мы расчищаем рельсы —  у каждого свой кусок, — а на следующий день они снова засыпаны снегом и плотно утоптаны людьми.

По Кировскому проспекту, к Новодеревенскому кладбищу, тянутся целые вереницы людей с санками и гробами, чаще просто завернутыми в простыню трупами.

Выходя из дома, я беру маленький кусочек хлеба от своего дневного пайка. Когда мне становится плохо – я съедаю его. Мне трудно поднять даже пустую лопату, и я вижу во всех лицах, работающих со мной, тупое отчаяние.

Как всегда – как и на окопах под Кингисеппом – мы вместе с Анечкой Востоковой. Она говорит, что от голода не может заснуть и только выданное вино спасает ее. Она выпивает на ночь и впадает в сонное состояние.

У Анечки трехлетняя дочка, о которой она, немного смущаясь, но с раздражением, говорит, что девочка не дает им с матерью есть, а все кричит, что ей мало. И потому Анечка запирается от нее и не позволяет входить в свою комнату.

Пять дней мы работаем на снегу, а следующие пять дней отдыхаем.

После работы я бегу к Володе и застаю там маму. Мы приносим ему все, что только удается достать. Н. М. принес недавно какое-то белое желе. Нина Коробова – пешком, с Васильевского острова, еле живая, — принесла нам лошадиную голову по 40 рублей килограмм. Какой-то шофер принес с фронта под Ленинградом. Мы купили целую голову. Часть мама отнесла Свищевским: у них в семье тоже двое умирающих. Свищевские, когда что-нибудь достают, тоже делятся с нами.

От Володи мы с мамой уходим обнадеженные: ему не хуже, и, если хоть немного усилить питание, он может поправиться. Ведь выдадут же, наконец, что-нибудь!

Папа тоже навещает Володю. Мы ходим к нему по очереди. Папа, закутанный в башлык, в больших валенках, ходит медленно, с трудом передвигая ноги. Но он еще бодр пока.

Володя начинает мечтать о переезде к нам и торопит Зину позвонить Н. М. о машине. Мы тоже ждем его переезда, так как силы убывают, а ходить к нему далеко.

6 января мамины именины. Приходит Беллочка и приносит в подарок 200 граммов хлеба. Как удалось ей скопить столько! Она получает в день 125 граммов.

У меня рабочая карточка, и я получаю 250 граммов. Папа, мама и няня получают по 125. Мы должны весь хлеб поровну разделить на четыре части.

Мамины именины ничем не отличаются от остальных дней.

Наступает вечер и раздается неожиданно стук в дверь. Вбегает Зина, и за ней входит Н.М., неся на спине Володю.

Мы радостно суетимся, укладываем Володю на кушетку в моей комнате и спешно затапливаем в детской.

Уже давно сожжены все полки и столы из кухни, книжные полки, рамы от картин и детские деревянные игрушки. Я не даю сжечь только лошадь, подаренную Алеше отцом, когда ему было три года. Она для меня живое воспоминание и об уехавших детях, и о погибшем давно муже.

Н. М. принес с собой «котлетной массы» из дуранды, и Зина с мамой стряпают котлеты тут же, в моей комнате, где Н. М. поставил круглую железную печку.

Мы садимся за стол и едим котлеты, жаренные на касторовом масле. Папа, Володя и Зина едят с удовольствием, мы же с мамой даже и тогда испытывали отвращение к сладковатому, до приторности, запаху жареной касторки.

Зина с благодарностью обнимает и целует Н.М.: «Что бы мы делали без вас!»

Володя тоже сел за стол, но скоро устал. Настроение бодрое. Мы все сидим у круглого стола, на котором горит несколько парафиновых светильников, тоже привезенных Н.М. Мы с Зиной вяжем, мама что-то шьет. Няня убирает посуду.

Как, казалось, все будет хорошо теперь, когда мы все вместе.

Но хорошо было очень недолго. Дух мещанства, войдя незаметно с Зиной в нашу семью, вдруг сразу обнажил свое лицо.

Началось с того, что Зина стала жаловаться на няню, будто бы она отрезает себе хлеб, а няня говорила, будто Зина при сушке [5] хлеба кладет себе в карман.

Володя беспокоился, что Зина слишком загружена, а Зина не хотела ни с кем делить своих хозяйственных обязанностей.

Володя считал, что нужно всем переселиться в детскую и не отапливать мою комнату, где жили мы с мамой, я же отстаивала свое право жить отдельно и отдыхать у себя, возвращаясь после очистки снега.

Зина страшно опустилась, ходила в грязном халате, не умывалась по утрам. Папа тоже мылся только когда я согревала для него воду и заставляла смывать сажу с лица и рук.

Я вспоминала папу, каким видела его в детстве, возвращающимся из суда во фраке, нарядным, надушенным, и потому всегда немного чужим.

Няня совсем не мылась и устраивала прямо скандалы, что я трачу воду, которую так трудно приносить с Фонтанки.

Мы с мамой старались ежедневно поддерживать в комнате чистоту и уют, и сами мылись ежедневно.

Со времени работы по снегу я начала замечать, что сильно опухаю. Утром, подойдя как-то к туалету, я не узнала себя: из зеркала на меня смотрело желтое опухшее лицо старухи, глаз почти не было видно.  Я отшатнулась в испуге.

Сначала мы не ограничивали себя в питье и очень много употребляли соли. Потом постарались уменьшить количество жидкости. Студень, который мы варили раньше из столярного клея, слишком холоден, и теперь мы варим из него бульон и пьем его вместо кипятка, чтобы согреться.

Зина не хочет менять режима и оттого распухает невероятно. Когда она утром входит за чем-нибудь в мою комнату, мне страшно взглянуть на нее: голова кажется огромной, лицо необъятным, под глазами натянутые лиловые желваки, глаз совсем не видно.

Мы разговариваем друг с другом всегда вежливо – она распускается только с мамой, — но между нами нет тепла, и у Зины нет тепла ни к кому, кроме Володи. Она подозрительна, и ко всем и ко всему относится настороженно.


[1] Н. М. — друг нашей семьи, инженер-химик.

[2] Володя — приемный сын моих родителей

[3] Мстислав Сергеевич Пащенко – режиссер и художник, заслуженный деятель искусств, муж моей подруги Татьяны Богданович (ум. 1958 г.).

[4] Владимир Васильевич Гиппиус — литератор, преподаватель литературы в нашей гимназии, родственник Мережковских.

[5] Мы ели только сушеный хлеб, так казалось выгоднее, сытнее и полезнее. Это советовали и врачи.

Читайте первую часть: Блокадные дни русских интеллигентов

 

Источник: Наше наследие. – 1989. — № 6. – С. 80-83.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)