12 декабря 2011| Демьянова Светлана Михайловна

Отдельные картины нашей жизни в то время

Я часто ездила на работу в вагоне метро, переполненном шумными группами иностранных туристов из гостиницы «Севастополь». Когда кто-нибудь из них на ломаном русском спрашивает, как проехать куда-нибудь, им благожелательно объясняют.

Однажды ко мне с такой просьбой обратился сидящий рядом пожилой человек. По-русски он говорил довольно чисто, но объяснение понял не сразу и попросил повторить. Рассказал, что посещает лекции русского языка. Живет в глухой деревне в Германии, а Россия ему дорога: он был здесь во время войны. Вообще, человек очень гуманный, пацифист и во время войны был членом русской семьи. «Вы понимаете, что это значит? Членом семьи во время войны!» — спросил он меня. Я подтвердила, что понимаю. Мой сосед обрадовался и рассказал, как в той семье мальчики — Сережа и Вова — просили его покатать их на мотоцикле. Но этого же делать было нельзя. «Они не понимали этого! Сейчас мне 80 лет, а тогда…» — и он горделиво показал, каким он был тогда молодцом, весь увешанный оружием и на мотоцикле. «Это было на станции Дно. Знаете, такой крупный железнодорожный узел на пути к Ленинграду?» — «Да»,- сказала я.- «Знаю, где станция Дно».

И тут же вспомнила жаркий летний день, старый дачный вагон, ребят из нашего двора, себя как-то со стороны, — девочкой в маминых лыжных брюках. Мы все едем рыть окопы. С нами много незнакомых взрослых, это рабочие с Балтийского завода, целый состав. Мы громко болтаем и смеемся, взрослые смотрят на нас критически и хмуро, но нам весело! Одно тревожно: дома не знают, что я уехала. Отец был на работе, мама — на окопах. Ко мне пришла Андреевна-активистка нашего дома, «санкомиссия» (так называли ее до войны), и сказала, что я должна за час собраться и ехать копать противотанковые рвы. Мы с ней часто дежурили на крышах во время бомбежек, у нее был сын, мой сверстник.

К вечеру нас высадили на разбитой бомбами станции. Развороченные рельсы, обломки вагонов. В ближайшем леске предложили выкопать окопчики и лечь спать. Мы попытались что-то выкопать, но лопата в землю никак не входила, под ней скрежетали камни. Рабочие ругались, глядя на нас — кого прислали!

Утром повели к месту работы. Колонна сильно растянулась. Пыльная дорога, жарища. Когда вошли в деревню все бросились к колодцу — пить. И тут кто-то крикнул: «Воздух»! Все попадали в канавы. Было как-то стыдно прятаться, но ребята толкнули меня в канаву. Низко-низко пролетели два «мессера» с крестами на крыльях и обстреляли нас из пулеметов. Фонтанчики пыли поднялись на дороге, но пули ни в кого не попали.

Колонну нашу после этого вернули в лесок и только ночью по лесным дорогам, заминированному полю, «шаг в шаг» и при полной тишине пришли мы к месту работы. В песке и по дороге попадались пирамиды, сложенные из буханок серого хлеба. Говорили, что это для нас, «окопников». Как часто вспоминала я этот хлеб потом, зимой во время блокады. Так жаль его было, наверняка он так там и остался.

А копать нам так и не пришлось. Приехал военный и велел уводить людей, так как прорвались мотоциклисты, и танки нас обходят. Первыми увели нас, так как нам не было шестнадцати лет. Было это у станции Дно.

Я сказала своему попутчику, что могла с ним встретиться тогда, что во время блокады у меня умерли отец и брат, мой ровесник, и еще трое моих родственников и еще сотни тысяч ленинградцев. В вагоне стало тихо. Нас слушали. Я встала и вышла, потому что была моя остановка. Вместе с этим немцем я проехала всего две остановки. И ничего не сказала ему на прощанье. Я видела его растерянное лицо и понимала — ему не очень-то пришлись по душе мои слова. Не договорила я с ним, не все еще ему сказала. Нет у меня чувства мести. Но не помнить этого я не могу. Они живут в нас — все 900 дней блокады, все 4 года войны.

До войны я жила в Ленинграде на 15 линии Васильевского острова. Семьи наших родственников жили на Петроградской стороне, на Кирочной улице, на Невском проспекте вблизи Русского музея. Братья и сестры моего отца, мои двоюродные братья и сестры. Весной 1941 года у меня было полно радужных планов. Я окончила 8 классов на пятерки. Меня посылали с делегацией школьников Ленинграда к школьникам Таллина. Нас строго инструктировали во дворце пионеров, как мы должны себя вести. Ведь Таллин был тогда почти заграница! Потом мне родители обещали поездку в Старую Руссу. А в Ленинграде мы с подругами ходили на остров Вольный, в устье Невы, в клуб юных моряков. Учились там грести на «шестерке», ходить под парусом, семафорить флажками.

22 июня мы с папой и мамой собрались поехать в Петергоф на пароходе. Долго стояли на пристани в огромной очереди, но пароходов не было. Потом поползли какие-то тревожные слухи, что пароходов не будет. Мы пошли домой, папа предложил: «Можно и на поезде поехать». Около дома стояли люди и молча слушали радио — речь Молотова о начале войны.

Жизнь сразу изменилась. Мама со своим институтом уехала рыть окопы. Начались бомбежки и обстрелы. Мы с папой по очереди дежурили на крыше, чтобы сбрасывать «зажигалки». Мне не довелось сбросить ни одной, а папа сбросил в одно дежурство несколько, и я ему завидовала. Одну бомбежку я помню хорошо, это было днем. Мы с девчонками стояли на крыше, был яркий солнечный день. Яростно били зенитки, и мы поднимали горячие кусочки металла, которые сыпались на крышу. Но все же самолеты сбросили бомбы. Вдали появилось бело-розовое облако, оно поднималось снизу и быстро заняло полнеба. Это горел сахар, горели продукты: Бадаевские продовольственные склады. Так город остался без продовольствия. Потом зимой туда ездили мальчишки и привозили глыбы горелого сахара. Но есть их было нельзя — горечь и грязь.

Источник: knight-spb.ucoz.ru Блокадный Ленинград

В нашей школе на 17 линии Васильевского острова открылся госпиталь. Мы с подружкой пришли туда и спросили: «Вам нужны санитарки?» — «Нужны, но не такие!» Тогда мы пошли домой, переоделись в мамины туфли, закололи косички шпильками, приняли более взрослый вид и пошли в другой госпиталь, который разворачивался в Геолкоме на 19 линии Васильевского острова. Геолком — это большое красивое здание со стеклянным фонарем на крыше. Там размещались: геологический институт, НИИ геологии, управление и геологический музей.

Нас взяли, вероятно, не потому, что мы приняли взрослый вид, а просто нужны были люди. В штат нас не включили, потому что нам не было 16 лет, у нас не было паспортов. Но пропуска дали и велели приходить на работу. Выносили ящички с коллекциями прямо во двор, в помещениях ставили кровати, сразу застилали их и принимали раненых. Госпиталь был морской — КБФ № 2. Его перевели из Таллина. Не все прибыли в Ленинград. Корабли, на которых их вывозили, здорово бомбили. Часть сестер и врачей погибли. Я помню письма — треугольнички, которые некому было отдать, эти люди утонули. Обстрелы, бомбежки. Однажды отец не пустил меня на работу во время обстрела. Я спорила с ним, он впервые мне что-то запрещал. А на другой день я пришла в госпиталь, над моим столом в библиотеке, где я тогда работала, была огромная дыра. Попал снаряд.

Летом к нам пришла бабушка из Старой Руссы. Она бежала от немцев. Где шла пешком, где на попутных, где на поезде. Пришла, села на стул и сказала, что хочет умереть вместе с нами. Помню, я тогда подумала, что совсем не хочу умирать, даже вместе. Но бабушка тоже не собиралась этого делать. Она немножко отдохнула и пошла устраиваться на работу. Ее взяли в госпиталь на 17 линии В. О. медсестрой, так как она была медсестрой в Первую мировую войну, ездила на санитарном поезде. А в мой госпиталь устроилась работать санитаркой моя мама.

Жизнь в городе ухудшалась очень быстро. Мы не делали никаких запасов продуктов. Даже хлеб по карточкам выкупали не весь. А потом быстро исчезли все продукты. Остался только хлеб — 125 и 250 г. И вот несколько дней перед Новым годом вообще не было хлеба по карточкам. Люди стояли ночью в очереди около булочной, но хлеба так и не привезли. Морозы были страшные. И тут как-то сразу народ начал умирать на улицах. Мой папа тоже стоял в этой очереди и упал тогда на улице в первый раз. Его подняли, и он пришел домой.

А бабушка резала свою пайку хлеба на маленькие квадратики, солила их и пила с кипятком. Пыталась как-то сэкономить. А в выходной она выкупала свой хлеб за два дня (по карточкам можно было выкупать хлеб «на сегодня» и «на завтра») и несла его на другой конец города на Охту в казарму, где учился на курсах младших лейтенантов ее младший сын. Он только что окончил 10 классов, и ему в мае исполнилось 18 лет. Шла она под бомбежками и обстрелами, пряталась под мостом. Но она спасла его своей самоотверженностью, он там тоже голодал.

Когда бабушка свалилась, мы с мамой пошли к нему. Помню, что мы шли прямо по Неве, был яркий солнечный день, сильный мороз, наверное, это уже был март. Плелись мы из последних сил, но его так и не нашли. Его будто бы перевели в другую казарму, на проспект Маркса, а там нам сказали, что их уже отправили на фронт.

В госпитале в палатах поставили буржуйки. Дров не было. Мы разбивали ящички с коллекциями, экспонаты — камни с наклейками выбрасывали прямо на снег, и дощечками топили буржуйки. «Граждане, что вы делаете!?» — вопил сторож, наверное, какой-нибудь научный сотрудник. Мой папа тоже был геологом. И он тоже создавал эти коллекции. Я понимала его, но что было делать?

За водой ходили с большими молочными бидонами на соседний завод «Пневматика». Добрый дежурный наливал нам воду из шланга. А когда ворота были закрыты, ездили с саночками на Неву. Тащили мы эти бидоны на третий этаж по обледенелым ступенькам с большим трудом. Вода нужна санитаркам для умывания лежачих раненых и для мытья пола. Пол мыли ночью. Ставили на пол коптилку (бутылочка с керосином и фитильком) и мыли круг пола, освещенный ею, потом переставляли и мыли следующий круг. Когда кто-то из ходячих раненых вставал и хлопал дверью, коптилка гасла и приходилось бежать к сестре на «пост» зажигать ее снова, так как никаких спичек у нас не было. Утром нужно было быстро всех «умыть». Помню, как обижались раненые: «Что же вы льете воду так экономно, будто она у вас тоже по карточкам!»

Отцу стало совсем плохо, и я пошла дежурить за маму. Она обещала прибежать утром и помочь мне, но не пришла. А я получила утром несколько замечаний. Не успела всех умыть до обхода, и, вместо того, чтобы исчезнуть, когда вошел главврач со свитой врачей, я продолжала греметь тазом и кувшином. Я только теперь поняла, что у главврача не было слов от возмущения. Врачи и сестры перед ним трепетали, а тут какая-то девчонка объясняет ему, что не успела умыть. «В соседней же палате успели!» — «Но там ведь тоже была я». Тогда он потер ботинком пол и сказал: «Палубу надо драить до камня!». И так меня победил — я замолчала. Я так дежурила несколько раз, а мама всю зиму.

Когда нас брали в госпиталь на работу, комиссар сказал, что у нас работают по 28 часов в сутки. Тогда, осенью, мы с подругой подумали, что он шутит и понимающе усмехнулись, мы ведь знали, что в сутках только 24 часа. А оказалось, что это правда, потому что с приемом и сдачей дежурства и получалось по 2 часа лишних.

Дома надо было выстирать халат и спать до следующего утра. И снова на работу. Дома была буржуйка. Топили мебелью и книгами. За водой ходили к люку у нас в переулке, метров за 100 от дома. За водой ходили с чайниками, кастрюльками — горожане не имели ведер. Вокруг люка проливали воду, и она намерзла горой. Люк —  как кратер вулкана на горе. Кто-то сколол лед, но оставил его здесь же, его снова поливали, и он замерз такими торосами, что люди начали падать. Одну женщину подняли и поставили к стене дома, она так и замерзла и стояла мертвая у этого колодца много дней.

Когда я возвращалась по переулку вечером с работы, то очень боялась упасть у ног этой мертвой женщины. Старалась не спешить, чтобы не споткнуться на этих торосах, но все равно торопилась и один раз все-таки упала.

В нашей квартире тоже начали умирать. Первым — мой отец. Потом умер двоюродный брат, мой ровесник, потом его мать, папина сестра.

В керамический институт, где отец работал старшим научным сотрудником, пришла баржа с дровами. Бревна выгрузили на Тучковой набережной. Их стали быстро разворовывать. Отцу поручили их караулить. Дали ему тулуп, свисток и рабочую карточку на 250 г. хлеба. Он постоял на набережной, покричал: «Граждане, что вы делаете!», заболел и умер.

Отца мы зашили в одеяло, потом в простыню, связали двое детских саночек и повезли на Смоленское кладбище. На кладбище блокадников не хоронили. Везли дальше, на остров Голодай.

Там экскаватор копал огромные траншеи, их заполняли умершими людьми. Нам кто-то скомандовал: «Вон туда». Мы положили отца в эту траншею. Не знаю, сколько было под ним замерзших покойников. Мама положила ему на грудь большой ком мерзлой земли. Когда мы поднялись из траншеи, мама пыталась запомнить это место. С одной стороны был виден купол церкви на Смоленском кладбище, а с другой — экскаватор и рядом как дрова были сложены замерзшие трупы, и снежная пустота.

На другой день после похорон отца я, убирая палату шваброй с мокрой тряпкой, зацепила спрятанную под кроватью бутылочку с керосином. Она упала на цементный пол и сразу же разбилась. Хозяин керосина, комиссар без руки, очень рассердился. Керосин ему принесли для коптилки моряки с корабля. Я стояла перед ним и что-то лепетала, что нельзя под кровать ничего ставить. Он назвал меня недотепой и заметил, что на юбке у меня есть дырочка, которую надо было бы зашить. А я подумала, что вчера мы зашивали другое — моего папу. Но смолчала и стала убирать осколки и керосин.

Сейчас, когда перед моими глазами всплывают отдельные картины нашей жизни в то время, я вдруг по-другому подумала о своей маме, как ей было тяжело. Муж умер, от старшего сына с фронта писем нет, бабушка слегла, младшего брата мы с ней не нашли. Наступила весна. Был строжайший приказ Жданова очистить город в десятидневный срок. Мы скалывали лед, грязный, часто с нечистотами, так как зимой канализация не работала, и лили все на дворы и улицы. Складывали все на листы фанеры с привязанной к ним проволокой. Возили на этих волокушах все к трамвайной линии. Пустили грузовые трамваи. И этот грязный лед, и неубранные трупы грузили на серые трамвайные платформы. К маю город был убран. Благодаря этому в городе не вспыхнули эпидемии.

Страшная была зима, но я ни разу ни от кого не слышала слов о возможной сдаче города. Работало радио, стучал метроном, читала свои стихи Ольга Берггольц. Помню, как Джамбул говорил: «Ленинградцы, дети мои…» и тоже читал нам стихи. Мы верили, что о нас помнит страна. И вот летом 1945 г. мы стояли на Международном проспекте. По проспекту бесконечной колонной шли наши войска. Не в парадной форме, а пыльные, в выгоревших гимнастерках. Но как они шли! Это шли победители! Народ стоял с цветами: не розы, не гвоздики, а простые полевые букеты ромашки и какие-то травы. Иногда из толпы какая-нибудь женщина кричала имя Васи или Коли и бежала с колонной.

А ко мне вскоре приехал старший брат, живой и невредимый старший лейтенант, отвоевавший 4 года, а было ему всего 23 года. И через некоторое время вернулся и мамин старший брат, хоть после госпиталя, но живой и здоровый.

Источник: Моя блокада. Документальные очерки С.176- 185. (Тираж 200 экз.)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)