29 июля 2011| Груздева (Шаронова) Наталья Александровна

Папина война

Александр Груздев. Волховский фронт, сентябрь 1943 г.

Войну папа вспоминать не любил, можно сказать даже, почти никогда ее не вспоминал, хотя она, по-видимому, надолго не уходила из его памяти. В институтские годы он увлеченно учил немецкий язык, но, вернувшись, с фронта, без внутреннего напряжения не мог слышать немецкую речь. Помню однажды, лет через 20 после войны, мы шли с ним по улице, и в одном из окон часто замигал свет, а папа сказал, что, будь у него оружие, он выстрелили бы в это окно, рефлекторно выстрелил бы, ибо так мигает огневая точка, которую надо «подавить». (Простите меня, если я неправильно употребляю военные термины, я в них мало разбираюсь.)

Когда мы ходили в лес за грибами (папа был азартный грибник), он говорил, что иногда мысленно прикидывает, где удобнее было бы спрятаться от выстрелов и как перебежать от укрытия к укрытию. Впрочем, перебежать отец не смог бы: с войны он пришел без ноги, ходил на протезе. Ему часто снилось, как он, молодой и сильный, бежит то по зеленой траве, то по проселочной дороге. И вот еще один фантом памяти: у него иногда мучительно болели пальцы левой ноги, той самой, которой у него не было.

Отразилась война и на его нервной системе: он стал вспыльчивым, раздражительным, часто выходил из себя. Мама и мы с сестрой жалели его, хотя побаивались перепадов его настроения, которые часто доводили нас до слез. Папа сам замечал эти перемены в своем характере и в шутку говорил, что, видимо, на его нервах сказывается дурной нрав тех людей, чью кровь ему переливали при операциях.

Папа не любил советских военных песен, из его замечаний к ним запомнила два. Слова «землянка наша в три наката» его веселили. Три наката (три слоя бревен на крыше) были только в генеральских землянках, да и то, если воинская часть долго стояла на месте. Было ли время пилить деревья, устраивать основательное жилье, если фронт все время перемещался? И слова песни про любимую «до тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага» он не одобрял. И не за то, что в них нет правды. Папа говорил, что на войне люди с такой философией дня бы не прожили. Спасала вера в то, что тебя-то пуля не тронет, ты непременно уцелеешь.

Папа рассказывал, что в первые месяцы войны на фронте под Ленинградом наибольшей панике были подвержены генералы. Они пили почти без продыху, приказывали доставлять к себе в землянку девушек, развратничали, считали: к чему мораль, если жить остаются считанные деньки. Да и военные приказы более высокого командования часто казались папе бездарными и не щадящими солдатских жизней. И он придумал такую модель: наверное, только на этом участке фронта такое положение, а если посмотреть на ситуацию «с птичьего полета», то выяснится, что в целом все делается правильно. Именно такое «лекарство от безнадежности» изобретали многие в советское время: у нас, мол, жить невыносимо, но это только у нас. Скажем, в нашем колхозе скотина от голода падает, а в фильме «Кубанские казаки» — полное изобилие, да и далеких от реальности литературных произведений с изображением счастливой жизни в СССР было предостаточно. Правду узнать было трудно: существовала строгая цензура в газетах и на радио, письма тоже читали и сортировали — «правильные» доходили до адресата, а «неправильные» — куда надо.

Но вернемся в начало войны. Я рассказала, какое настроение было у военных начальников. А что рядовые служащие? Папа говорил, что поначалу, когда панически отступали и сдавали пригород за пригородом, настроение было самое упадочническое. Зачем что-то делать, если завтра умирать? А папа был командир, хоть и не очень высокого ранга, он чувствовал ответственность за своих подчиненных. И он решил начать с малого: однажды утром приказал, именно приказал — всем бойцам мыть лицо и руки, а также бриться. На него посмотрели с недоумением, живем в полевых условиях, что за интеллигентские выдумки. Казалось, никто не думал подчиняться. Но вдруг один солдат пошел и умылся. За ним потянулись другие. Тот, кто поддержал отца, был режиссер и композитор Поздняков, с его семьей мы дружили в послевоенное время (тогда Поздняков работал в Театре кукол Деммени на Невском, а его жена была актриса Театра музыкальной комедии). Позже я читала, что один из заключенных в немецком концлагере, психолог, задался мыслью: как выжить, как сохранить свою личность в нечеловеческих условиях. И понял, что, кроме внутренних моральных и этических установок, поддерживают человека и ежедневные ритуалы, внимание к своему внешнему виду.

После войны другой из папиных однополчан Яков Ильич Шурыгин был главным администратором садов и парков Петергофа (не знаю, как точно называлась его должность), и мы каждый год один или два раза за лето ездили к нему в гости. Однажды, глядя на восстановленный Большой дворец, папа сказал мне: «Наверное, я был одним из последних, кто видел этот дворец в его первозданном виде. Я проезжал мимо него на полуторке, наши войска уже отступили; парк, фонтаны, дворец — все застыло в ожидании своей участи. Я остановил машину, вышел и постоял у дворца, а в это время в Петергоф уже входили немцы. Через несколько дней я услышал, что Петергоф сожжен и разграблен фашистами. Но зачем им было сразу же поджигать дворец в только что захваченном городе? Это наши его подожгли, чтобы врагу не достался. А немцы уже потом здесь похозяйничали».

Следует сказать, что разорение Петергофа, Павловска и Пушкина мои родители, подобно многим ленинградцам, воспринимали как личную трагедию. После войны мы часто ездили в эти пригороды, заинтересованно следили за тем, как их восстанавливают. Особенно часто бывали в Петергофе, радовались каждому вновь пущенному фонтану. Папа сравнивал их с теми, что сохранились в его памяти. Заново отлитый Самсон, раздирающий пасть льва, казался ему неубедительным, вот оригинальный, с его точки зрения, действительно был способен на такой поступок, а нынешний — так, обыкновенный силач.

Однажды, думаю, это было в 1947 году, Шурыгин повел нас с папой в дворцовый сад и оранжерею. И попросил, чтобы нам срезали букет роз (для мамы, она не могла поехать с нами в тот раз) и набрали небольшую корзинку яблок «белый налив», крупных, полупрозрачных от спелости. Когда мы ехали обратно в электричке, я казалась себе принцессой из сказки: все смотрели на розы и на яблоки и улыбались мне. Розы! Яблоки! В первые послевоенные годы они и в самом деле были сказкой.

Но я мысленно перенеслась в послевоенные годы, а папины рассказы о войне еще не все вспомнила. В первые беспорядочные месяцы войны было много неразберихи, дезертирства солдат, за которое расстреливали невинных (то ли политрука, то ли командира части, не запомнила), нелепой гибели рядовых, которых бестолково (а часто исполняя приказы более высокого командования, которое с потерями не считалось) посылали на верную смерть, когда ту же самую военную задачу можно было решить меньшей кровью. Фашисты не только убивали, сжигали дома и дворцы, грабили, но и воевали идеологически. Например, на одной из листовок, сброшенной с самолета, было напечатано: «Бей жида-политрука, морда просит кирпича!». Такая пропаганда пробуждала в наших солдатах только злость, они недоумевали: за кого немцы нас принимают?

Отец воевал в добровольческом ополчении, среди людей по преимуществу штатских профессий. Представьте: еще вчера они жили в городских квартирах, а сегодня, совсем не закаленные, не очень хорошо экипированные, сутки напролет должны проводить под открытым небом. А под открытым небом ночевать ох как неприятно; когда ударили морозы, шинель к земле примерзала, а когда умывались снегом, волосы на голове замерзали и при сгибании ломались. И папа, хотя и был довольно выносливым человеком, в первую военную зиму простудился и заболел. Направился он на очередное задание, горло болело так, что глотать страшно, температура высоченная, сердце выскочить хочет, ноги еле передвигаются. Идет он и думает: «Где справедливость! Будь я сейчас дома, меня бы Сонечка в кровать уложила, чай с малиновым вареньем поднесла, а то и чего покрепче, а тут мало того, что горло болит, так в меня еще и стреляют!»

Пули свистели совсем близко, но стрелявших не было видно, фашисты казались тогда абстрактными врагами, которых нужно выгнать с нашей земли. Большой ненависти к ним поначалу не было; у отца и у его товарищей она появилась после двух военных эпизодов.

Ленинград окружают болота, и грузовая машина, особенно в дождливую погоду, далеко не по всем сельским дорогам спокойно может пройти. Однажды наши солдаты ехали по дороге, которую недавно отвоевали у немцев, и удивились, что машина не буксует, посмотрели под колеса и увидели, что на дорогу будто шпалы положены. Они подумали, что аккуратисты немцы успели дорогу замостить, только странным показалось, что концы шпал шевелятся. Присмотрелись, и тут их охватил настоящий ужас: дорога была вымощена трупами наших солдат, и, когда полуторки шли по ним, головы покойников приподнимались, как будто они хотели видеть, кто их потревожил.

А второй эпизод разбудил в наших бойцах настоящую ненависть. Они подошли к пункту, который раньше был захвачен немцами. Враги отступили, и наши солдаты увидели, как они надругались над девушками-бойцами. Когда мужики гибнут на войне — это тяжело, но когда девушки, да еще в таких муках, — это непереносимо.

С самого начала войны до ранения в феврале 1944 года папа воевал на Ленинградском и Волховском фронтах, в пехоте. Он дослужился до чина майора, и его собирались представить к званию подполковника. Но тот, кому надо было его представлять, сказал: «Нужна характеристика, напиши ее сам, а мы подпишем». Это нашему честному папе не понравилось, характеристику на себя он писать не стал и, уйдя на фронт младшим лейтенантом (это звание он получил после военной подготовки в институте), закончил войну майором.

О честности папиной я не случайно написала, она для него была бесконечно важна, он писал маме в Тотьму, предполагая, что может не вернуться с войны: «Живи и работай, Соня, спокойно и честно. Если потребуется, эвакуируйся еще дальше, но воспитай дочь в том же духе честности и прямоты, которым мы сами следовали в жизни». (14 августа 1941 г.)

У отца было много военных медалей и орденов, он держал их в деревянной шкатулке и показывал нам накануне 9 мая, особенно гордился медалями «За оборону Ленинграда», «За отвагу» и орденами Красной Звезды и Отечественной войны I степени. После войны ему вручили несколько юбилейных медалей и памятных знаков: «Защитнику Ораниенбаумского плацдарма» (1969 г.), «Народное ополчение Ленинграда» (1971 г., этот значок он иногда прикалывал к пиджаку, ордена и медали не носил, только изредка — орденскую колодку), «30 лет освобождения Тосненского района» (1974 г.), «Ветеран Волховского фронта — участник битвы за Ленинград 1941-1944 гг.» (1978 г.).

О том, как его ранили, папа рассказывал мало. Ему нужно было куда-то срочно попасть, и, чтобы сократить дорогу, он вместе со своим ординарцем пошел по снежной целине. На этой территории были немцы, и поле могло быть заминировано. Отец пошел первым и подорвался на мине, ему оторвало левую ступню.

Ординарец вынул свой и папин санитарные пакеты, наложили жгут. Папа снял с себя меховую безрукавку, ею обмотали ногу поверх бинтов. Эту безрукавку папа привез в Ленинград, когда вернулся домой с войны. Она была выстирана от крови, но мех на ней изрядно свалялся, а кожа стала негибкой. Когда папа собирался идти в сарай пилить или колоть дрова, он говорил маме: «Подай-ка мне заячий тулупчик!». И они понимающе улыбались друг другу. Лишь когда я начала читать «Капитанскую дочку», я поняла, какой еще заячий тулупчик они имели в виду.

А в феврале 1944 года ординарец помог папе доползти с минного поля до дороги, где шли наши грузовики. Но ни один шофер не захотел брать в машину раненого, истекающего кровью. Тогда ординарец выхватил пистолет, выскочил на середину дороги, преградил дорогу очередной машине и заорал шоферу: «Застрелю, если не довезешь моего майора до госпиталя!». Папа был уверен, что и в самом деле застрелил бы. До госпиталя отца довезли, и началась его очень нелегкая жизнь инвалида. Сначала операция, наркоз плохо действовал, женщина-хирург долго пилила берцовую кость и раздраженно говорила: «Я знаю, вам не больно!» Еще как больно! Папа злился: «Лучше бы она говорила: потерпите, я знаю, что вам очень больно»…

А затем папу перевели в вологодский госпиталь. Мы с мамой его там навестили, когда в июне 1944 года возвращались из Тотьмы домой, в Ленинград. Чтобы мы могли вернуться, мамина одноклассница тетя Галя (Галина Саухалова) прислала нам так называемый «вызов», без него в город бывших ленинградцев не пускали. Наша квартира в Ленинграде, к счастью, уцелела. Как она выглядела, я потом опишу.

Из Тотьмы мы сначала добирались на пароходе до Вологды, а потом на поезде до Ленинграда. Ехали в теплушке, это вагон с большими отодвигающимися в сторону дверьми, он предназначен для перевозки скота. При закрытых дверях в вагоне было бы совсем темно, если бы не большие щели между досками дверей, стен и грязного пола, на котором сидели и лежали люди.

Наш пароход приплыл в Вологду, когда едва светало, и мы тут же отправились в госпиталь. Но кто нас пустит туда в такую рань? И мама придумала. Она сообразила, куда выходят окна папиной палаты, и сказала мне, чтобы я громко кричала: «Папа! Груздев!» И я, очень стесняясь, крикнула: «Папа! Груздев!» Никакого шевеления. Мама говорит: «Кричи еще, да погромче!» Кричу громче. Тут кто-то выглянул из окна, позвали папу, который слышал мой голос, но думал, что он ему снится.

Папа вышел к нам на костылях. Меня удивило, что все лицо его было покрыто мелкими серыми пятнышками, он, увидев, что я их рассматриваю, сказал, что это порох, я спросила: «А не взорвется?», он серьезно ответил: «Второй раз не взорвется». Мы недолго посидели все вместе в госпитальном дворе и расстались, чтобы встретиться уже дома, в Ленинграде.

Казалось бы, что проще: раненый майор возвращается после войны домой, где его ждут жена и дочь. Но… появился негласный приказ: инвалидов с явными признаками инвалидности (безруких и безногих) в Ленинград не пускать, они портят вид города! Папа был близок к отчаянию, кроме жгучего чувства несправедливости — за что? — было и другое: что делать? Искать жилье и работу в другом городе? Перевозить нас туда? С какой стати? И тут кто-то из коллег-инвалидов сказал ему: «Если у нас есть закон, значит, есть и способ его обойти. Нельзя ехать в Ленинград жить, но в отпуск-то к семье приехать можно. Не торопись демобилизовываться, приедешь к семье, осмотришься, устроишься на работу, и тогда никто тебя из Ленинграда не выгонит». Так со временем и случилось, но не сразу, а после многих и долгих мытарств.

Наши родители часто цитировали дома строки из книг. Однажды мама сказала некрасовское: «Бывали хуже времена, но не было подлей» (в 1950 году ее заставляли вписывать в научную статью хвалебную оценку только что вышедшей работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», о которой она была невысокого мнения), на что папа заметил: «Некрасов войны не нюхал».

 

Источник: Наталья Груздева. Вдогонку. – М. «ДеЛи принт», 2006. с. 122-129. (тираж 500 экз.)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)