10 января 2011| Никифорова С.

Поверьте — это очень страшно

О многом думается длинными бессонными ночами. Припо­минаются такие события, мелочи и подробности, которые, ка­залось бы, давным-давно забыты. Вспоминаются страхи и ужасы, нечастые радости и удачи, мгновения счастья. Сквозь толщу прожитых лет прошедшее воспринимается четко и ясно, но как-то отстраненно, как будто все это происходило не с тобой, как будто смотришь на себя со стороны. Но почему же так радостно или больно именно твоему сердцу?

Бессонные ночи… Вспоминается мне тихий новогодний вечер на израненной брянской земле; мой первый послевоен­ный праздник, обернувшийся для меня совсем не празднич­ной стороной.

…В большом детдомовском зале стоит елка, украшенная дивными бумажными игрушками. Вокруг нее веселятся дети, танцуют, поют. Для многих, как и для меня, это первая в жизни елка, первый настоящий праздник. Послевоенные зимы были очень суровыми, морозными, многоснежными. В зале топилась печь. Устав от непривычного веселья, я усе­лась у печки и, приоткрыв дверцу, стала любоваться на ве­село потрескивающий огонь. И вдруг я отчетливо поняла, что вот так же, как эти поленья, горела моя мама. Я закричала от охватившего меня ужаса. Подбежавшая воспитательница не могла понять, в чем дело. А я не владела собою, не в си­лах была что-то объяснить. Могла только кричать и плакать, сознавая одно: мамы нет и уже никогда не будет. И никто не может мне помочь, облегчить мои страдания. Этот день был самым страшным днем в моей жизни.

С тех пор ни один праздник не обходился без слез. Забив­шись в уголок, я потихоньку плакала. Горе мое было так ве­лико, что я не в силах была кому-то об этом рассказать. Меня бы, вероятно, поняли, но… я не могла. Наплакавшись, я шла к детям и веселилась. И все-таки где-то в глубине души сидела, как заноза, печаль, и никогда не могла я от­даться веселью целиком.

Родители мои были испанскими эмигрантами. Когда в Ис­пании пришли к власти фашисты, они уехали в Бельгию. Там, в городе Антверпене, я и родилась в июле 1939 года. Мне не было и года, когда началась война в Бельгии. Вот как пишет о наших мытарствах в своем дневнике моя мама.

10 мая, пятница, 4. 30. после обеда.

«Разражается война, бомбардируют, спускаем малышку в убежище в любой час дня и ночи. В понедельник мы выез­жаем в сторону Остенде, проводим 26 часов в поезде. Все время, до самой французской границы, я вынуждена держать Стеллу на руках. У границы мы остаемся 5 дней. Страдаем от непогоды, жажды и ночного холода. Ночи проводим на дво­ре заставы. Отсюда видна и слышна бомбежка, огни пожа­ров — страшная ночь!

Мы идем в селение, т. к. на заставе невозможно даже на­кормить Стеллу — она почти не ест ничего, страдает от нас­морка и кашля. Здесь остаемся 8 дней. Бомбежки становятся все более тяжелыми. Англичане отступают, и страшная бом­бежка длится более 14 часов. Она начинается в 5 часов и длится беспрерывно всю ночь. Это кошмар! Снаряды свистят. Они несут смерть и разрушения. Самолеты также сбрасывают бомбы. Мы спустились в погреб. Мама и я сидим на лестнице. Стелла у меня на руках. Каждый раз, когда снаряд с шумом падает, она подпрыгивает и начинает плакать, Я вынуждена постоянно успокаивать ее. Стекла дрожат, ломаются и выпа­дают. Вокруг нас везде падают бомбы. Мы сжимаем зубы и ждем смерти.

…Когда настает утро, видны опустошения городка. Мы уезжаем после обеда, когда возвращаются немцы. Вернулись домой 5 июня, после 3 недель бедствий».

Дневник моей мамы тоже имеет свою историю. Он был накануне нашего ареста вместе с некоторыми дорогими ме­лочами спрятан друзьями семьи, закопан в землю. И только после войны извлечен оттуда. Дневник целиком посвящен мне, хоть он и невелик. Маме казалось, что лучше, красивее, умнее ее милой Стеллы нет никого на свете. Это свойственно всем матерям. Вот одна из последних ее записей.

27 июля 1941 года.

«Сегодня мы отметили день рождения Стеллы. Это уди­вительно. У нее был замечательный день, несмотря на войну. Стелла сидела вместе со взрослыми за столом, ела торт и пила сладкую водичку, получая большое удовольствие от двух го­рящих свечей на праздничном торте.

2 года — маленькая девочка, но уже не бэби. Умная, сооб­разительная, помнит слово, услышанное давно — удивитель­ная память. Говорит быстро, но не совсем четко. У нее прив­лекательное лицо: огромные темно-карие глаза так глубоки и умны. У нее необыкновенные черные ресницы, милый ма­ленький носик, ротик и подбородок. У нее красивые, блестя­щие, вьющиеся волосы, спадающие уже с плеч. Все больше и больше проявляется ее сильная воля. Ее невозможно зас­тавить, можно лишь убедить. Она очаровательна и неуго­монна, иногда озорная, устраивает различные проказы. Она добрая, никогда не поступает плохо из-за упрямства. О милая, дорогая девочка, иногда импульсивная, но никогда не надо­едливая!»

Мама писала так, будто знала, что больше никогда не увидит своей девочки… Жизнь, вероятно, была нелегкой, но я тогда об этом еще не знала. Запомнилось только, как однажды отец, поставив меня на табурет, сказал: «Помни, если что случится, тебя зовут Стелла…» Отец, вероятно, чувствовал, что его арестуют, могут арестовать. А я тогда, кроме своего имени, к сожалению, ничего не запомнила. Зато день нашего ареста помню так хорошо, как будто это было вчера. Стоял яркий солнечный день, и мы ждали папу к обеду. Помню даже, что на обед было картофельное пюре. Время шло, папы не было. Мы с мамой начали волноваться и вышли на улицу. В это время к нашему дому подъехала темная ма­шина и нам приказали собираться. Быстро посадили в маши­ну и куда-то повезли. Помню камеру в тюрьме, битком наби­тую людьми. Было очень душно, плакали маленькие дети. Как я узнала позже, арестовали 60 мужчин, обвиненных в саботаже, и их семьи. Вот почему нас было так много. Но мамы со мной не было. После пережитых испытаний она тяжело заболела, и ее поместили в тюремную больницу. А за несколько дней до нашего ареста внезапно умерла ба­бушка, мамина мама, жившая у нас нелегально. При любом звонке или стуке в дверь она должна была прятаться в шкаф и ждать разрешения выйти. И вот в один из таких дней ба­бушкино сердце не выдержало постоянного страха, и она умерла. Перед моими родителями встала проблема, где и как похоронить бабушку. И даже посоветоваться ни с кем было нельзя. Так и осталась бабушка в шкафу, когда нас аресто­вали.

…К тому времени, когда нас гнали на вокзал, мама уже поднялась и не расставалась со мной. Она говорила, что нас везут в Германию. А я, маленькая, четырехлетняя девчушка, предлагала ей убежать от немцев. Мама грустно, с печаль­ной улыбкой, смотрела на меня, и гладила по голове.

…Но вот, наконец, поезд остановился. Нас стали выводить из вагонов. Стоя на лесенке, я увидела огромную колонну солдат в серо-зеленых шинелях. Мне стало страшно, и я при­жалась к маминой руке. Женщин было много, и мы шли в густой толпе. Когда мы подошли к солдатам, мама вдруг вскрикнула и упала. Я подумала, что она умерла. Дико зак­ричав, я зарыдала. Мама не вставала. Толпа продвигалась вперед и тащила меня за собой. Кто-то взял меня за руку, кто-то успокаивал, гладя по голове, но я была безутешна. Подошли к воротам. Здесь мы довольно долго стояли. Потом мне отрезали косы и облили какой-то вонючей жидкостью. Так я стала узницей концлагеря Равенсбрюк.

Заключённые лагеря Равенсбрюк в бараке

…После всего случившегося я видела маму только два раза. Оказывается, она тогда не умерла, а попала в ревир (больничный блок). Помню, одна женщина на руках поднесла меня к раскрытому окну барака. Вечерело. Заходило солнце. Мама сидела у окна, и ее пушистые волосы светились золо­том на фоне заходящего солнца. О чем мы говорили, не помню. Но мама все время думала обо мне, так как приготовила мне в подарок «игрушки»: щеточку и кусочек фольги. Я была счастлива и, конечно, ничего не подозревала. Вторично я ви­дела маму только издали, даже не различив хорошенько ее лица. Больше я ее никогда не видела, но верила, что она жи­вет в ревире. Верила до тех пор, пока однажды при входе в барак Клара (пожилая, седая женщина) не сказала мне: «Стелла, твою маму сожгли». К своему удивлению (тепереш­нему) я восприняла сообщение совершенно спокойно. То ли не поверила, то ли так часто слышала о крематории, что уже не реагировала на это. Но я всегда знала, что мою маму со­жгли, и, когда меня спрашивали о ее судьбе, говорила об этом. Я даже знала, что за моим ответом последуют слезы и жа­лостливые слова, от этого становилось смешно, и мой рот поневоле растягивался в улыбке. Я, конечно, просто не пони­мала смысла этого страшного слова «сожгли». Ведь мне было тогда только 5 лет.

…Мамы не стало, но меня в лагере всегда оберегали жен­ские руки, я постоянно чувствовала их заботу. Хорошо помню, как женщины прятали меня от фашистов.

…Вот у входа в барак — эсэсовцы. Как спасти ребенка? Одна из женщин сажает меня в мешок, и, рискуя жизнью, проносит мимо них. Мы чуть не столкнулись в дверях. Я с лю­бопытством смотрю в дырочку мешка, не понимая опасности.

…А вот я заболела скарлатиной. Тяжело заболела. Почти все время лежала в беспамятстве. Но, когда бы ни приходила в себя, всегда у моего изголовья сидела женщина с кружкой воды. …Мы, дети, как и взрослые, были вечно голодны. Хлеб казался нам лучшим лакомством. Но даже того хлеба, попо­лам с опилками, мы никогда не получали столько, чтобы на­сытиться. Да и этот крошечный кусочек просто так есть было нельзя. Хлеб прилепляли к железной печке—бочке, стоявшей в бараке, и, когда он немного подсыхал,— ели — каждый свой кусочек. Я поступала как все. Но, съев свой кусочек, была голодней прежнего. Воровато оглянувшись, я подбира­лась к печке и, видя, что никто не обращает на меня внима­ния, отрывала чужой кусочек, залезала под кровать и там его съедала. Так я делала 2, а то и 3 раза. Кто-то оставался без хлеба, и я ждала заслуженного наказания, но, к моему удивлению, меня никто никогда даже не ругал. И только теперь, сама став матерью, я поняла: женщины все видели, но оставались голодными, жалея ребенка.

Не таковы были наши мучители, особенно эсэсовки. Пом­ню солнечный весенний день. Мы, ребятишки, вышли пог­реться на солнышке у барака. Никаких игр мы не затевали: одни были больны, другие — слишком слабы для этого.

И вот, мимо нас, виляя бедрами и поигрывая сеткой с хлебом и салом, идет эсэсовка. Хлеб (белый!) и сало не за­вернуты. Она останавливается перед нами. Мы все цепенеем. Такого богатства, такой необыкновенной еды, мы давно не ви­дели. А эсэсовка стоит перед нами и вертит сетку с едой. Еда притягивает нас, как магнит железо. Мы невольно, не от­рывая глаз от хлеба, начинаем придвигаться все ближе и ближе. Эсэсовка улыбается, как будто поощряет нас. И мы начинаем верить, что она даст нам по кусочку. Дети стоят рядом, не в силах оторвать глаз от того, что их так влечет. Но тут происходит неожиданное. Эсэсовка размахивается и ногой, обутой в хорошо вычищенный сапог, отбрасывает од­ного из нас. Он летит кувырком, а все остальные разбега­ются в стороны. Но фашистка не уходит. Она хохочет и стоит на месте, потряхивая сеткой. И такова сила хлеба и голода, что, несмотря на полученный урок, мы снова собираемся в кружок. Нас неотрывно тянет к хлебу. Снова удар — и оче­редная жертва отлетает в сторону. И так несколько раз, пока эсэсовке не надоело забавляться беззащитными голодными детьми.

…Даже для нас, детей, уже не было секретом, что Крас­ная Армия близко. Часто слышалась канонада. А однажды загудела сирена и женщины радостно закричали: «Русские самолеты! Русские самолеты!» Все высовывались в окна, ма­хали руками, платками, кричали, плакали, обнимались.

В лагере стало неспокойно. И в это время пришла отк­рытка от моего отца, из которой стало известно, что он попал в Бухенвальд. Я бегала по лагерю, спрашивала женщин и волновалась, кто же ответит отцу? Но всем было не до меня. Лагерь должен был эвакуироваться. Женщины ходили к ко­менданту просить о детях. Он разрешил взять нескольких. Нас, детей, вместе с вещами везли на лагерной телеге. Од­нажды ночью началась страшная перестрелка, а утром, когда рассвело, выяснилось, что эсэсовцы исчезли. Но и своих ос­вободителей мы не увидели. Мы продолжали двигаться походной колонной вперед. Еды почти не было, а то немногое, что удалось достать, женщины отдали детям.

…Как-то остановились отдохнуть на большом поле, покры­том свежей травкой и небольшими кустами. Светило солнце. У всех было приподнятое настроение. Говорили о близкой победе, о том, что все поедут по домам. В это время над нами очень низко пролетело несколько советских самолетов. Легко можно было рассмотреть не только красные звезды на крыль­ях, но и летчиков, машущих нам. Женщины вскочили, обни­маясь и плача от радости. Не успели снова сесть на траву и немного успокоиться, как вдруг появились фашистские са­молеты. Они летели так же низко, летчики не могли не ви­деть, что на поле только женщины и дети, но начали поли­вать нас пулеметным огнем. Все бросились врассыпную. Меня подхватила какая-то женщина и сунула головой в куст. Было страшно, меня трясло, но потом любопытство превоз­могло страх. Подняв голову, я стала следить за самолетами. Пробыли они недолго. Но сколько женщин и детей навсегда остались лежать здесь, убитые жестоко и бессмысленно!

…Довольно долго еще скитались мы по дорогам Германии. Однажды вечером нас настигла страшная бомбежка. Громы­хали бомбы, рвались снаряды…

Женщины разбежались, спрятались, а дети остались в те­леге посреди дороги. Сбившись в кучу, мы дрожали и плакали. А вокруг был кромешный ад. И вдруг, неожиданно, для нас, уже потерявших всякую надежду, у телеги появилась жен­щина. Она быстро схватила нас — кого на руки, кого за руку, и побежала с нами в укрытие. Это была Олимпиада Алексе­евна Черкасова, тоже узница Равенсбрюка, которую мы в лагере даже не знали. Не один месяц мы, Нина Селидевская и я, провели с ней. Она опекала нас, как мать. С нею мы прожили несколько месяцев, полных разных, не всегда при­ятных, событий. Прошли долгие годы, а мне не забыть пережитого.

…Бывает, проснусь среди ночи и ясно, как в кино, вижу широкую бурную реку, свинцово-черную, страшную. И мост через нее — огромный, гремучий. Тетя Липа ведет нас с Ни­ной по этому мосту на другой, невидимый в темноте, берег. Дует сильный ветер, холодный и свирепый. Он будто хочет оторвать меня от спасительной руки и сбросить в реку. И взвывает он так жутко, что я вся дрожу от страха и реву, но никто не слышит моего плача и не видит слез…

Было это, кажется, в Польше. И вроде так давно. Но и сейчас, стоит мне услышать вой ветра, встает перед глазами черный бесконечный мост и эта ужасная дорога… Она ни­когда не кончается и не становится менее страшной.

…Много дней брела наша толпа к советской границе. После многих приключений тетя Липа — наша спаситель­ница привезла нас с Ниной к себе на Родину в город Брянск. Там она сдала нас в детский дом, а сама уехала разыскивать своего сына, потерявшегося на бесчисленных дорогах войны.

Многих сирот собрали после войны детские дома. Здесь мы жили, учились и… ждали. Каждый надеялся, что он — не сирота, и родители его обязательно отыщут.

Наш дом стоял на высоком берегу Десны. С него хорошо просматривалась дорога на станцию. Кто-нибудь из детей всегда сидел на «наблюдательном пункте» и подавал сигнал при появлении незнакомого человека, направлявшегося к детскому дому. Но счастливые случаи бывали редко… За все 10 лет, что я провела в детдоме, с родителями встретились, увы! немногие.

Очень скудным и недобрым было наше детдомовское детство. Так не хватало нам материнской ласки и простого человеческого внимания. Временами подступала такая тоска, такая безнадежность — хоть вой. Лежишь, бывало, ночью и плачешь в подушку — тихо, чтобы никто не услышал: жаловаться мы не любили и не умели.

Когда становилось совсем невмоготу, я убегала на стан­цию, садилась в поезд и «зайцем» ехала в Бежицу. Там, в маленьком одноэтажном доме жила тетя Поля Парфенова — племянница тети Липы, с которой я была в лагере. У нее был муж, четверо детей, и жила она очень скудно, но встречала меня всегда ласково и приветливо. Мы садились на лавку у теплой печки, и тетя Поля, обняв меня, расспрашивала о жизни и, если было чем,— всегда угощала. Посидев у нее часок, как бы выкупавшись в доброте и ласке, я торопилась в детдом, пока меня не хватились.

А еще вспоминаются наши вечерние «посиделки». Возни­кали они стихийно и именно тогда, когда отключали электри­чество. Воспитатели уходили, мы оставались одни и никто не мог нам помешать, никто не мог нас услышать. Сдвигалось 2—3 кровати, на них, закутавшись в одеяла усаживались де­вочки. И начинались рассказы о мамах, реже о бабушках. Одна рассказывает, остальные, обливаясь слезами, слушают. Вспоминаем все: случаи из довоенной жизни, разные, доро­гие сердцу мелочи, даже наказания; кто как был одет, кто что сказал, кому что купили, праздники, будни — все! Кон­чает одна, эстафету подхватывает другая, каждый рассказ внимательно выслушивается, и каждая старается припомнить что-то такое, чего не было в жизни других, может быть, даже немного фантазируя.

…И вот мне исполнилось 16 лет. Предстояло важное собы­тие — получение паспорта. А вместе с паспортом — постоян­ной фамилии, имени, отчества. Я же знала только свое имя… Изобретаем фамилию, год, месяц и место рождения. Год рождения —1939, месяц — 1 мая: «чтобы весь мир праздновал день моего рождения». Место рождения — город, где прошло мое детство. Но как же быть с отчеством? Мне предлагают разные. Но тут я капризна. Предлагают имя Сталина. Про­бую: Стелла Иосифовна. Не нравится. Имя Ленина. Пробую: Стелла Владимировна. А что — звучит! Так и стала я Стел­лой Владимировной.

…Шли годы, отец не находился, а я все равно продолжала верить — жив, найдется. И вот уже взрослой, прочитав две книги о Равенсбрюке, я начала писать бывшим советским узникам, надеясь, что кто-нибудь из них помнит мою погиб­шую мать. Женщины не помнили.

Но летом 1961 года в Москве произошла встреча совет­ских и немецких узниц концлагеря Равенсбрюк. Там позна­комилась я с руководительницей немецкой делегации Эрикой Вухман. Она помнила меня малышкой в лагере и сказала, что знает женщину — бельгийку, тоже бывшую узницу Равенсбрюка, хорошо знавшую мою мать. Вскоре Эрика прислала мне адрес мадам Клер ван ден Боом. Я тотчас написала Клер письмо, где описала то немногое, что помнила и хра­нила в себе годами. Пришел ответ с просьбой прислать свою фотографию. Я срочно ее послала и почти радостно стала ждать. Наконец, 22 декабря 1962 года пришло письмо, пере­вернувшее всю мою жизнь. «Милая девочка,— писала Клер,— ты так похожа на своих родителей, что сомнений быть не мо­жет». Она писала, что отец долгие годы искал меня. Сооб­щила его адрес.

Отец жил в Бразилии, в г. Сан-Паулу. Между нами завя­залась оживленная переписка, а спустя несколько месяцев мы смогли встретиться и обняться. Обняться ровно через 20 лет!

Мне очень хотелось посетить Бельгию и особенно город моего раннего детства — Антверпен. Ведь каждого человека тянет в те места, где он родился. И вот моя мечта сбылась. Всебельгийское общество бывших заключенных Равенсбрюка, возглавляемое мадам Клер ван ден Боом, пригласило меня в Бельгию. Жила я у Клер. Почти ежедневно мы навещали наших бывших узниц, и все женщины были так ласковы, так нежны со мною, будто я была их родной дочерью. Многие из тех, кто знал мою мать, рассказывали о ней. Из отдельных, разрозненных картин сложился такой портрет, что душа моя кровью обливалась, понимая: никогда больше не увидеть, не почувствовать мне близость такого человека, каким была моя мама. Анн-Мари, хорошо владеющая русским языком, сказала мне однажды: «Милая девочка, ты за 4 года жизни получила от своей мамы столько любви и тепла, что тебе их хватит на всю жизнь». И это правда. С каждым прожитым годом я убеждаюсь в справедливости ее слов.

Я сама давно мама, и мои дети выросли без войны. Но рас­топтанное войной собственное детство, горькое сиротство за­быть невозможно. И я мечтаю только о том, чтобы никогда — никогда ничьи дети на нашей Земле не переживали того, что несет с собою война.

Источник: Убитое детство: сб. воспоминаний бывших детей-узников фашистских концлагерей/авт. составитель И.А. Иванова, С.В. Никифорова. СПб.: ИНКО, 1993.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)