26 августа 2013| Сперантов Владимир Владимирович

Предвоенное детство

Перед войной

О нас, родившихся в начале 30-х годов, часто говорят, что мы — дети войны. Это не совсем так: мы встретили войну в возрасте восьми или десяти лет, так что наше детство пришлось на предвоенные годы, и хотя эти годы были не слишком мирными, у нас не было военного детства, скорее у нас было военное отрочество.

Моё предвоенное детство было наполнено впечатлениями от множества событий, происходивших как в большом внешнем мире, так и в малом – домашнем, семейном. Я хорошо помню ликование по поводу спасения челюскинцев, героические перелёты Чкалова и Громова, ледовую эпопею отважной четвёрки полярников; в газетах и по радио (проведенном в каждую комнату также на моей памяти), воспевались успехи наших советских учёных, артистов, художников и музыкантов.

Москва. Фото 30-х годов.

Москва. Фото 30-х годов.

В то же время сквозь все эти восторги всё чаше и чаше прогля­дывало короткое зловещее слово – «война». Пока она, как нам тогда казалось, была где-то там, далеко, но её приметы мы видели вокруг нас, они были вполне реальны. На улицах Москвы появились смуглые черноглазые дети, вывезенные из Испании, где фашистский генерал Франко не выпускал из тюрьмы их родителей-коммунистов. Мы кри­чали «Но пасаран!», мы пели «Если завтра война…», а по радио мы слышали о действиях доблестной Красной Армии в районе озера Хасан и догадывались, что это война, что на Дальнем Востоке сражают­ся наши красноармейцы, и, услышав обрывки разговоров взрослых, тихонько спрашивали у приятелей-ровесников во дворе: «Слушай, правда, что у Светки отец погиб?»

В газетах печатались карикатуры, на которых двое мальчишек с лицами Гитлера и Муссолини вырывали друг у друга яблоко, изобра­жавшее земной шар, и по очереди откусывали от него лакомые кусочки.

marshak-2

Кликните на изображение, чтобы его увеличить.

Одна из моих детских книг с прекрасными иллюстрациями и стихами Маршака называлась, как сейчас помню, «Акула, Гиена и Волк» в ней высмеивалось злободневное военное соглашение тех времен «Ось Рим — Берлин — Токио».

Когда началась воина с Финляндией  (как тогда говорили – «с белофиннами»), об этом было официально объявлено, но восторгов заметно поубавилось, во многие семьи стали приходить  «похоронки». Что касается успехов Красной Армии, то для того, чтобы рассеять сомнения в том, что они имели место, был снят фильм «Линия Маннергейма», демонстрировавшийся на московских экранах, если мне не изменяет память, уже после заключения мира с Финляндией, так и не ставшей еще одной Советской республикой…

В 39-м году, читая газету на улице (газеты вывешивались на специальных стендах, часто попадающихся на московских улицах), я увидел заголовок с неизвестным мне словом «коммюнике». Заин­тересовавшись и желая узнать, что это такое, я стал читать дальше и наткнулся на словосочетание «советско-германские войска». Слово «германский» в моем понимании могло означать только — «фашист­ский» но тогда выходило, что советские войска стали как-то связаны с фашистскими, то есть, с самыми что ни на есть вражескими — все это никак не укладывалось в голове семилетнего мальчишки!

Скоро я узнал, что наш Молотов летал в Берлин к Гитлеру, а один из главных фашистов — Риббентроп — прилетал в Москву, и что мы заключили с Германией договор (его называли — пакт) о ненападении. Из репертуара московских кинотеатров исчезли антифашистские фильмы, а со страниц газет — карикатуры на немецких лидеров. Несмотря на обстановку строгой секретности, в «широкие массы» просачивались сведения о немецких лётчиках, тренирующихся вме­сте с нашими на советских самолётах новейшей конструкции — но при всём при этом чувствовалось, что страна готовится к войне. В это вре­мя были введены более жёсткие нормы трудовой повинности: рабочие и служащие больше не могли менять место работы по своему жела­нию, колхозники были практически лишены паспортов и, следова­тельно, возможности куда-либо уехать. Бывшие пятидневки и ше­стидневки сменила единая семидневная неделя с дореволюционными воскресеньями и понедельниками: за опоздание на двадцать одну ми­нуту рабочих и служащих могли отдать под суд — в общем, как пелось в песенке из популярного в те годы фильма:

Тучи над городом встали,
В воздухе пахнет грозой…

В воздухе действительно пахло грозой, только больше чем грозой, в воздухе пахло порохом. Страна готовилась к войне.

22 июня 1941 года. Мне восемь лет. Месяц назад закончились школьные занятия, и я был переведен во второй класс. Я сижу за столом в нашей комнате – одной из семи комнат коммунальной квартиры с адресом: Москва, Донская ул., д.15, кв. 14.

Справа от меня сидит мама, а слева тетя Маня, мамина тетка, заменившая мне давно умершую бабушку. На столе – чайник, белый хлеб, сливочное масло и красная икра – в те времена она не считалась деликатесом и была вполне доступна при самом скромном заработке. На часах одиннадцать с минутами — мама ложилась всегда очень поздно, соответственно вставали мы в свободные дни не слишком рано.

«А сегодня, — говорит мама, — я видела ужасно неприятный, даже страшный сон…» Меня это очень удивляет — мама всегда смеялась над разного рода сонниками и толкованиями  «вещих снов».   И я спрашиваю, что же ей приснилось. «Мне снилось, — продолжает мама — мы все куда- то едем… потом бегут какие-то люди, толпа… мы в поезде, потом плывём по какой-то реке… опять толпа… а потом я вас потеряла! Бегаю, пробива­юсь сквозь толпу — нет нигде!.. — тут я проснулась с ощущением тяжёлой непоправимой утраты…»

Я вижу, что мама не на шутку расстроена, и пытаюсь её утешить, говоря, что, мол, подумаешь, сон — мало ли что может присниться!.. Но тут радио, негромко передающее какую-то музыку, внезапно смол­кает, и мы слышим отчётливый и как-то по-особенному напряженный голос диктора: «Внимание! Через несколько минут будет передано важ­ное правительственное сообщение!» Эта фраза повторилась несколько раз, а ровно в двенадцать мы услышали: «Говорит Москва! Передаём выступление товарища Молотова…»

Я знал, что Молотов — один из наших вождей (на газетных снимках он стоял на трибуне Мавзолея рядом со Сталиным), но никогда раньше не слышал, чтобы вожди выступали по радио. Стало ясно, что случилось что-то очень серьёзное, и меня охватила смутная тревога.

Молотов начал говорить, волнуясь, и, что меня особенно удивило, довольно сильно заикаясь: «Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня, в четыре часа утра германские войска без объявления войны вторглись на террито­рию нашей страны… Немецкие самолёты бомбили наши города – Киев, Одессу, Севастополь…»

Забегая вперёд, скажу, что к великому счастью для нашей семьи, мамин сон не стал вещим:  всю войну с первого до последнего дня мы прожили в нашем московском доме и, никогда не разлучаясь, вместе пережили все невзгоды.

После выступления Молотова по радио стали передавать  военные марши, песни, а потом правительственные указы о мобилизации военнообязанных. Все ждали выступления Сталина, но вождь почему-то молчал, более того, в течение недели при  чтении разного рода постановлений и распоряжений его фамилия ни разу не упоминалась.

По московским улицам (говоря дальше о «московских улицах», я, естественно, буду рассказывать главным образом о нашей Донской, так как по понятным причинам, моим наблюдениям был доступен совсем небольшой кусочек Москвы) потянулись группы мужчин. Они шли строем, но без военной формы и без оружия. За спинами у них были мешки (редко — рюкзаки), а через плечо — сумки с противогазами.

Рядом с каждой колонной, отдавая негромкие короткие команды, шел — тоже в штатском, но без мешка и противогаза — командир. В одном из таких командиров я узнал директора нашей школы, он был явно старше большинства идущих в колонне, и, по-видимому,  у него был некоторый военный опыт. Иногда, для того, чтобы легче было идти «в ногу» кто-нибудь запевал строевую песню, остальные не очень стройно подхватывали — чаще других слышалась «По доли­нам и по взгорьям…». Песни, что передавались по радио, пели редко — написанные в стиле «ура — да здравствует!», они не слишком соответ­ствовали настроению уходящих на фронт. Но однажды — на третий, а может быть, даже на второй день войны, из чёрных тарелок ре­продукторов вместо лихих маршей раздались размеренные аккорды, и мощные мужские голоса повели торжественно-строгую мелодию:

Вставай, страна огромная
Вставай на смертный бой!…

Пел хор Красной Армии под руководством Александрова. Это была совершенно необычная, а потому удивительная песня. Впервые пред­стоящий бой заранее назывался смертным, а война — священной; эти русские слова, казалось, были взяты из другого языка, совсем не похо­жего на ставший к тому привычным язык советских песен и лозунгов.

Много лет спустя в литературно-музыкальных кругах поговарива­ли, что при написании «Священной войны» Александров и Лебедев-Кумач использовали найденный в военном архиве вариант песни, написанный по поводу начавшейся в 1914 году войны с Германией. Так ли было, или это очередная легенда — теперь мне представляет­ся, что это совершенно не важно, но песня, зазвучавшая в июне со­рок первого года, оказалась настолько к месту и ко времени, что все — и те, кто помнит первые дни войны, и те, кто родился спустя годы и даже десятки лет, при первом упоминании о Великой Отечествен­ной вспоминают мерные аккорды и суровое звучание мужского хора:

Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна,-
Идёт война народная.
Священная война!

Сведения о ходе военных действий москвичи получали по радио. Каждая радиопередача начиналась двумя словами «Говорит Москва! От Советского информбюро» — далее следовали короткие сообщения о боях на таком-то  направлении. Очень скоро москвичи поняли, что появление нового направления означает, что упомянутый населенный пункт уже находится за линией фронта, причем на стороне противника. Всё чаще в конце сообщения информбюро звучало: « После тяжелых оборонительных боев наши войска оставили город…»  — сначала это был Брест, потом  Барановичи, потом Минск.

Оптимисты, утверждавшие, что война будет происходить на территории противника, вынуждены были вместо карты Германии обратиться к  карте Европейской части СССР,   чтобы отмечать положение линии фронта. Ситуация, однако, менялась так быстро, что установить, где в данный момент проходит эта линия, было практически невозможно.

Москва готовилась к налётам вражеской авиации. На стенах домов появились надписи –«Бомбоубежище» или «Газоубежище». Последние отличались тем, что имели толстые, герметически закрывающиеся двери и системы химической очистки воздуха. Одно из таких убежищ находилось в подвале нашего дома. Подвал был сухим и вместитель­ным и, наверное, мог бы защитить жильцов от ядовитых газов: что же касается фугасных бомб, то вряд ли он мог выдержать прямое попада­ние — в доме было всего два этажа.

Домоуправления следили, чтобы все окна домов с наступлением темноты тщательно закрывались выдававшимися для этого плотны­ми шторами из синей бумаги. До сих пор помню, как, вооружившись молотком, я прибивал эти шторы к оконным рамам, причём прибивать нужно было не накрепко, а «на полгвоздя», чтобы утром можно было, освободив штору, намотать её на деревянную палку и закрепить у верхнего края рамы.

В ночь на 24-е июня вдруг заработало радио, и диктор суровым голосом произнёс: «Граждане, воздушная тревога!». После того, как эти слова были сказаны трижды, завыла сирена. Было еще темно, со­брав кое-какие вещички, мы вышли на улицу. По Донской с узелкам и чемоданчиками шли жильцы окрестных домов, в основном старики и дети, — все двигались мимо нашего дома (наш подвал был еще не го­тов) к двум большим высоким домам под № 21.Спустившись  в подвал, мы увидели большое освещенное помещение, там стояли стулья, лавки и несколько раскладушек, на них разместили маленьких детей. Меня сочли большим, чем я был очень горд, и усадили на стул у стенки. Не прошло и часа, как по радио спокойным голосом сказали:  «Угроза воздушного нападения миновала, — отбой!». Выйдя на улицу, все разговорились и, обменявшись впечатлениями о том, что никто не слышал ни гула самолетов, ни выстрелов зениток, появившихся на крышах наиболее высоких домов, решили, что тревога была учебной. И только полвека спустя, читая военные мемуары, я узнал, что первая тревога была не учебной, а ложной:  неопытные посты ПВО приняли наши, летящие к Москве самолеты, за вражеские.

Прошла первая неделя. Сводки Информбюро были не слишком информативны, разве что закономерно росло число направлений, на которых  наши войска вели бои, в основном это были направления на украинские и особенно белорусские города. О боях на территориях наших новых республик – Литвы, Латвии и Эстонии, не говорилось ни слова. Потом вдруг появились направления на города, расположенные на пути к Ленинграду. Всё это нагнетало тревогу, и я, знавший о войне только по прочитанным книгам и привыкший к тому, что «Красная Армия всех сильней», уже начал понимать, что обстановка на фронте складывается не в нашу пользу и что воина вряд ли кончится через два-три месяца.

На двенадцатый день войны привычные радиомарши стихли, и по­сле нехарактерной для радио довольно долгой паузы раздался голос диктора (не могу сказать точно, но, скорее всего, это был голос впо­следствии знаменитого диктора военного времени Юрия Левитана): «Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Слушайте выступление Иосифа Виссарионовича Сталина…» Все, кто не был занят неотложным делом, приникли к репродукторам. Послы­шалось покашливание, потом что-то вроде звякания графина о ста­кан, и вождь начал говорить.

Надо сказать, до третьего июля я ни разу не слышал, как говорит Сталин. Я знал, что настоящим фамилия Сталина  — Джугашвили, но меня очень удивил его столь заметный грузинский акцент. Уди­вительны были и совершенно несвойственные партийным руководи­телям его обращение к народу — «братья и сестры» и «друзья мои», чувствовалось, что он взволнован. Тем не менее, говорил он короткими фразами, без всякого пафоса, я бы даже сказал, деловито. Вместо ра­нее слышанных туманных, часто ничего не значащих слов, нам ясно было сказано, что положение на фронте тяжелое, что немецкие вой­ска превосходят наши по числу танков и самолетов, что враг захватил значительную часть нашей страны и рвётся к Ленинграду и Москве. Имея за плечами восемь лет и, соответственно, крайне малый жизненный опыт, я, как мне сейчас вспоминается, именно во время выступления Сталина отчетливо понял, что война — это страшное бедствие, что до конца еще очень далеко, и что эта война уже принесла и еще принесет людям горе, страдание и смерть.

В то же время, по свойственному моему возрасту оптимизму я, разумеется, недооценил масштабов грядущих бед и испытаний; мое пока еще детское воображение не позволяло тогда реально представить весь ужас голода, болезней и гибели огромного числа людей. Видимо, поэтому после заключительных слов речи Сталина – «Враг будет разбит! Победа будет за нами!» — у меня мелькнула мысль о том, что эти утверждения можно было и не высказывать – ведь любому ясно, что война закончится только таким образом…

Первый налет

В июне-июле 41-го года многие московские семьи (или части семей – старики и дети) уезжали из Москвы. Это не было эвакуацией (о ней речь будет позже), просто многим казалось, что в провинции жизнь будет менее опасной, чем в столице. При этом, в результате смутного представления о том, где проходит линия фронта и, главное, где она будет через два-три месяца, многие оказались в местах, очень скоро ставших профронтовыми, а некоторые на территории, оккупированной немцами. Мы ни о каком отъезде из Москвы даже не думали, однако несколько летних недель мы провели в подмосковном поселке близ станции Никольское Горьковской железной дороги. Там жил мамин брат – дядя Юра, который, работая на кабельном заводе, перед войной получил возможность выехать из московского полуподвала в одну из комнат загородного дома. сегодня многим может показаться, что пригласив нас «погостить», дядя Юра совершил своего рода подвиг. Представьте себе – человек, живущий с семьей из четырех человек в двадцатиметровой комнате, зная, что при военном положении ему скоро надо будет идти на фронт или ехать с заводом в Сибирь, предлагает сестре, ее сыну и тетке пожить вместе «на свежем воздухе»! Замечу, что нам и всем нашим родственникам, привыкшим к нормальным человеческим отношениям, это казалось в те времена совершенно естественным.

Случилось так, что именно в этом самом Никольском нам довелось встретиться вплотную с войной.

Вечером 21 июля мы услышали отдаленные выстрелы, вскоре за­работали зенитные пулеметы и орудия, располагавшиеся в укрытии на краю посёлка. По радио объявили воздушную тревогу, и мы выбежали из дома, чтобы спрятаться в специально вырытом  на участке убежище. Убежище именовалось «щель» и было сооружено по всем правилам военного искусства.  Это была длинная узкая яма глубиной примерно в два с половиной метра. Внизу у одной из стен, несколько расходящихся кверху, был уступ, на который были положены доски, так что там можно было сидеть. Щель была накрыта плотно уложенными, довольно толстыми бревнами, поверх которых был насыпан полуметровых слой земли. Примерно через час после того, как мы разместились в щели, на фоне непрекращающейся орудийной и пулеметной стрельбы стали раздаваться тяжелые глухие удары, сотрясающие землю.  «Бомбы падают, — констатировал дядя Юра, — вот эта килограмм на пятьдесят, а вот эта … — в этот момент раздался оглушительный взрыв и щель так тряхнуло, что с потолка и стен с шумом посыпалась земля, — а вот эта не меньше, чем на двести пятьдесят!..» — закончил он, потирая ушибленную голову.

Когда объявили отбой, мы, отвалив тяжелую дверь, выбрались из своего убежища. Стрельба кончилась, но слышались какие-то звуки, напоминающие верещание мелких птиц. «Что это свистит?» — спросил я у дяди Юры. «Осколки падают», — ответил он и добавил: «Поидем-ка скорее в дом — такой осколок может запросто убить человека…»

Вернувшись домой, все стали смотреть через застекленную стенку ве­ранды в сторону Москвы… По ночному небу, перекрещиваясь и падая, беспорядоч­но бегают лучи прожекторов, кое-где вспыхивают запоздалые разрывы зенитных снарядов, а на западе, там, где Москва, колышется огненное за­рево — горит Москва, подожжённая немецкими зажигалками…

Приехавшие утром рассказывали о многочисленных московских пожарах, о разрушениях зданий и гибели людей, но при этом все от­мечали, что многие немецкие самолёты были сбиты или повернули об­ратно, не долетев до Москвы. Одним из таких самолётов вполне мог быть тот самый самолёт, который, уходя от огня зениток, пролетел чуть дальше и сбросил предназначавшуюся Москве единственную бомбу (она оказалась пятисоткилограммовой!) на дачки нашего по­сёлка. Утром совсем недалеко от нашего участка мы увидели резуль­тат взрыва — четыре дачных дома, разнесённых буквально в щепки, и горы кирпичей, оставшихся от разрушенных печек. К сча­стью, жильцы разрушенных домов, которые, как и мы, сидели в щели, все остались живы. После этого случая те, кто скептически относи­лись к защитным свойствам щели, переменили мнение об этом нехи­тром, но, как оказалось, вполне надёжном убежище.

Что касается осколков, то, насколько мне известно, от них тем летом никто не погиб, зато у всех мальчишек появилось новое увлекательное занятие – все, как один, собирали осколки, скоро ставшие своеобразной валютой, на них можно было выменять другие мальчишеские ценности. Среди осколков самыми дорогими считались те, на которых сохранились остатки медных колец, позволявших во время выстрела придать снаряду необходимое для правильного полёта вращение.

Начался август. Сводки Информбюро были по-прежнему неутешительны, налеты  продолжались с интервалами в день или два, самое удивительное – к ним даже несколько привыкли. Несмотря на то, что все были заняты работой и домашними делами, иногда выдавались часы, когда можно было передохнуть и посидеть около дома на лавочке. В один такой час, когда у нас в гостях был наш родственник — актёр московского театра Саша Смельский, зашёл уличный фотограф (в те времена домашней фотографии практически не было) и пред­ложил сняться перед предстоящим отъездом. Взрослые не вырази­ли желания, но Саша всех уговорил, и мы уселись перед объективом. Назавтра фотограф принес снимки, а через два дня мама, приехав из Москвы, сказала, что минувшей ночью дежуривший во время налёта Саша Смельский погиб от взрыва бомбы…

Это была первая на моей памяти жертва войны. Осталась чудом уцелевшая карточка, единственная фотография нашей семьи в годы войны. Справа на ней — улыбающийся Саша Смельский…

Во второй половине августа мы все уехали из Никольского и боль­ше туда не возвращались: дядя Юра остался с заводом в Томске, а мы вернулись в московскую квартиру и все оставшиеся дни войны про­жили там.

 

Продолжение следует.

Источник: Сперантов В. В. Воспоминания о Великой Отечественной  // Дети и 41-й год Что мы помним о войне, что мы знаем о войне : воспоминания бывших студентов биофака МГУ. – М. : Изд-во ИКАР, 2010. – С. 240-249. (Тираж 500 экземпляров)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)