4 июня 2010| Удоденко Николай Петрович

Шталаг в Хемере

Лагерь «лазарет», шталаг 345 в г.Смела. Бараки – хлева для скота, дощатые со щелями. Главная задача – не выздоравливать, иначе – в этап, в Германию. Черви шевелятся в ране, щекочут.

Комендант – полковник советской армии, бывший офицер еще царского войска, Николаев. Позже – читал – нач. штаба одной из дивизий Власова. Рыскал все вдоль заборов, искал «слабое звено». Мы тоже искали, поэтому нередко подозрительно косились друг на друга. Переводчиком был ассириец – так он себя представлял. Однорукий и злой. Этой руки хватало, чтобы хлестать соотечественников. Вслед за нами стали прибывать эшелоны из Харьковского окружения.

Особенно горько было встречать севастопольцев. Покалеченные, в тельняшках, они ползли, стучали кулаками по земле, ругались и плакали: «Нам бы снарядов! Мы бы им дали, сволочам! Теперь издеваются!». А издевался и «доктор Мирзоев», через колено «выпрямлявший» согнутые суставы калек, кричавших от боли. «Сталин капут?» – кланялся он немецкому недоумку, капеллану, одетому в солдатскую форму.

Осенью пошли эшелоны из Сталинграда. В одном эшелоне оказался только один живой. Остальных выгрузили, говорят, прямо в братскую могилу. Этот один рассказал: везли четверо суток, не кормили, не поили, большинство померзло. «Мстят, сволочи!»

Меня, более слабого физически, лагерная вошь свалила в тифозный барак. Провалялся там осень и зиму 1942-43 годов. Посреди двухэтажных нар огромного сарая топилась металлическая бочка. У нее сидят «санитары» – переболевшие. Днем у них много работы – идет на потоке замена «новым пополнением» мест, освобождаемых вывезенными в братскую могилу. Позже на ней установят обелиск с цифрой 30 тысяч.

Холод, голод, крики, бред, мрак. В полуобмороке галлюцинации, помню: слез со второго этажа нар, крадучись пробрался к далекому огоньку – бочке. «Партизаны! Кавказ! Свобода!» – трепетала душонка.

– Иди на место, партизан, – прикрикнуло злое чудище у костра. «А! Это мне померещилось!» – рухнула сказка. Кавказ? Да, это сказка из счастливого детства, пораженного красотой благодатного края.

Рядом помирал военврач из Одессы. Как он метался ночью, в полный голос клялся в любви жене. Утром его отнесли в яму.

Чувствую, ложка лезет мне в рот, пшенная каша. Кто? Вася. Укрывает шинелькой ноги: «Вечером приду». Опять провал. Так три месяца. Потом прояснение, постепенное. В марте вышел из барака своим ходом – редкий случай. Василь подхватил, опять каша.

– Слушай, а как же я уцелел в беспамятстве? Баланду-то я не получал.

– Кормил.

– Где брал пшено? Где варил? Как проникал в барак? Ведь все запрещено, карается!

– Выигрывал в карты у тех, кого брали на работы за лагерь. Давай крепчай, будем убегать. Каков? Сам худющ, глаза воспалены. Как, когда, чем отблагодарю?

Кто из нас, люди, подумаем честно, способен на такое? Когда потом, в 1948-м, в студенческой общаге, лежа перед сном, Генка Созинов спросил, что выше – любовь или дружба, я убежденно ответил – дружба!

– Любовь, что ни говори, – таинство инстинкта размножения.

– Спасибо, – почему-то сказал Гена, и все затихли.

А вот еще к характеру крепкого духом и телом Василия. В Турецкой бане в Ахал-Цихе, где стоял наш полк, я увидел поперек его спины штук пять выпуклых багровых рубцов.

– Что это?

– Отчим. Пьяный.

– За что?

– Пацаном закрывал маму.

В первые недели в плену особенно голодно – организм не привык. Проглотили по банке баланды, только раздразнились. Василь крякает, встает с земли, берет котелок, внешне спокойно (это у него получалось как-то колдовски: солдаты, бившие налево и направо увиливающих пленников, не смели тронуть этого медленно и уверенно двигающегося навстречу парня, излучающего магию сверхъестественности. Много раз я дивился этому феномену за три года лагерей). Так вот, он подходит к проволочной изгороди более чем двухметровой высоты, разделяющей отсеки лагеря, лезет у столба вверх, перекидывает ноги – все не спеша, спускается с обратной стороны, подходит к раздатчику, подставляет котелок (а раздатчики были свирепы), с наполненным котелком тем же манером обратно. Ставит котелок передо мной.

– Ешь, ты послабее, а думаешь за обоих.

– Ты что, Вася! Это твое чудо-блюдо! Ты рисковал.

– Ладно, давай вместе. Начинай.

Ведь и погиб поэтому. В бане после шахты всегда спешили, отстающих штыком покалывал огромный рыжий детина-конвойный, и весело гоготал от эффекта своих забав. Василь игнорировал этого идиота. Подчеркнуто неспешно мылся и одевался. И когда 17.03.45 г. посыпались бомбы, он сохранил манеру. Ребята видели (я был в другой смене): он шел медленно позади шарахнувшихся к выходу. Обрушившиеся стены и потолок не знали магии.

В последнем перед Германией пересыльно-сортировочном лагере в Шепетовке (прости, Корчагин!) нас, «интеллигенцию», отсеяли и пропустили через идеологическое сито. Поодиночке. Наблюдаем: очередной спускается в бункер и через несколько минут выходит с другого его конца. Почти все идут направо, единицы налево. Идут своим ходом.

– Пойдем вдвоем. Я покрепче, впереди: может бьют.

В бункере четверо. Все в штатском. Крепкий мужик только один – бить не будут. Два хлюпика, четвертый совсем юн.

– Кто такие? – ведет концерт крепкий.

– Студенты, – говорит Вася; я сзади молчу, смотрю.

– Какой институт?

– Кораблестроительный.

– Что это? – выступает хлюпик, показывая закорючки на бумажке.

– Тройной интеграл.

– Взять сможешь?

– Нет пределов на втором.

– А тот, что за тобой, тоже?

– Его не трогайте, он отличник.

– Мы хотим сохранить цвет нации, предлагаем идти к нам, – опять крепкий.

– А кто вы?

– Ну, мы будем прокладывать дороги, восстанавливать разрушенное…

– С немцами?

– Мы восстановим Россию! И Германия нам поможет создать свободную от большевиков страну.

– А совесть?

– Мой папа был честным инженером, а его арестовали, – как-то жалко вступил юнец.

– Что ж ты, сволочь, порочишь имя честного отца! – тут уж сработал мой темперамент.

– С изменниками мы не сотрудничаем, – веско закруглил Вася.

– Сопляки! Вас бы похвалили ваши воспитатели, но никто никогда не узнает этого. Вас сгноят за три месяца в шахте. Идите прочь! Направо!

Тут мы впервые узнали, куда едем.

«И в самом деле, – думаю теперь, – пишу как-то трафаретно, хрестоматийно. Но ведь обещал писать, как было. А было так. И не могло быть иначе: такими росли».

Это был пятый добровольный шаг.

Спали в последний раз на родной земле. Утром нас загнали в огромный загон, огороженный трехметровой колючкой. Построили к одной стороне. Наверное, человек тысяча. Зашли немцы. Поперек загона сели на табуретки 12 из них, в комбинезонах с завязанными рукавами и штанинами поверх сапог. Головы в плотных косынках. Группа офицеров петухами в стороне. Переводчик кричит:

– Всем раздеться догола, вещи взять в руки и по очереди подходить к сидящим. Если будут обнаружены железные предметы – ножи, стамески – расстрел! Быстро! «Конечно, – рассуждаем мы, – немцы принимают радикальные меры. Ведь что ни эшелон – массовые побеги».

– Спешить не будем. Часам к 12 солнышко пригреет, солдатики в своих одежках очумеют. Проносить надо. Ты, Вася, походи по «тылам» – кто-то бросит. Проносить буду я.

Приносит пластину: заточена, шириной сантиметра полтора, толщиной 3 мм, длина 20 см – что надо! Готовились братья славяне! Засовываю пластину под кожаную накладку заднего шва кирзовых сапог. Да так, чтобы никто не видел.

– Вася, нужен свежий подворотничок.

– Ты что задумал?

– Все будет как надо, не волнуйся.

Вася дает полоску бинта. Пришиваю. Ждем. Очередь продвигается медленно – ощупывается каждая тряпка. А тряпки грязные, вшивые. Соловеют солдатики, млеют. Пора, пошли. Василь следом.

– Пассен зи ауф! Да штэкт айн надель, ум ди фингер нихт цу ферлетцен. Мутные глаза проверяющего проясняются, брови вздрагивают.

– Los! – подталкивает меня мимо себя как-то более почтительно, ничего не пощупав.

Василь в восторге:

– Ну ты даешь! Что ты ему сказал?

– Поберегитесь, там торчит иголка, не повредите пальцы.

– Сработало!

Да, сработало, но не помогло. Как только эшелон тронулся, Василь стал долбить канавку по периметру будущего люка. На полсантиметра уже прошел, как вдруг подходят несколько обитателей вагона. Оказалось, все среднеазиаты, колонну которых подвели из другого отсека.

– Прекратите, или мы вас зарежем! – показывают ножи. Их-то не обыскивали. – Так и вы убежите с нами!

– Куда? С нашими лицами мы не скроемся. Да нам и не надо, у нас в Берлине землячество.

«Знают откуда-то». Василь взорвался:

– Сволочи! Предатели!

– Погоди, – говорю. – Ну вы же советские, комсомольцы!

– Немцы расстреляют всех, кто остался в вагоне.

Да, это была жестокая правда.

– Если будет проверка, мы скажем, что резали вы.

– Я сам скажу, шкуры вы, изменники! – бушевал Вася.

Засыпали шов пылью. Так мы оказались в Германии. От места выгрузки колонна идет по какой-то загородной свалке. На буграх – пацаны, швыряют в нас камни. «Правильно делают». Кричу конвою, что это запрещено международным правом. Солдаты прогнали пацанов. Хемер – название города и лагеря в нем.

Лагерь Stalag VI-A Хемер. Построение пленных.

Здесь нас не кормили особенно долго. Видно, это был искусственный отбор. Карантин очередной. Выявлялись слабые, чтобы не впускать их дальше в Рейх. Дня через два вывели на травянистую полянку. Велели перекатить большие камни с одного конца площадки на другой. Когда, тужась, закончили, последовала команда катить обратно. Ребята стали возмущаться: труд должен иметь смысл, цель. Вокруг поляны крутое возвышение, там стоят автоматчики. Появляется щеголеватый офицерик, впрочем, все они щеголеватые, а этот еще и пухленький, розовенький, так и светится высшей расой. Кричит сверху:

– Мы вас научим работать, русские свиньи!

Видно, это эстрадное выступление рассчитано на своих солдат, эти там внизу все равно ничего не поймут. Загораюсь злобой, полез вверх к этому тыловому вояке: «Я тебе дам, «русские свиньи!». Вася – сразу за мной: «Что задумал, не надо!».

– Работа – это труд, имеющий смысл, а это – издевательство! – кричу. – Мы два дня не ели! А работать мы умеем: кто построил Днепрогэс, Магнитку, Харьковский тракторный!

Лейтенант не ожидал. Но терять лицо перед солдатами нельзя, тем более, что их привлек этот диалог.

– Пирамиды тоже построили рабы, их заставили!

– Вы слышали о трудовом энтузиазме? Это когда есть высокая цель, а здесь издевательство!

Он еще покричал и быстро ушел, нас вернули в казарму.

Через две недели – вагон, «дальше в лес». В затянутое колючкой окно видны зеленые холмы, лески. Вот десятка три совершенно одинаковых домиков с двориками и сарайчиками, из которых хозяева выкатили свои драгоценные – кто мотоцикл, кто лодку, кто трехколесный фольксваген. Моют, протирают, подкрашивают, благовидные мужички. На расстоянии видно на лицах и фигурах наслаждение обладанием приватной собственностью. «Погодите, не долго еще радоваться».

Утром эшелон загнали в тупик. Открылись ворота.

– Los schnell, дафай бистро!

Боже наш! Лес! Солнце! Перрон чистенький, вдали старик с метлой в фартуке. Жизнь! Тишина, при-ро-да!

Построились, пошли лесной дорогой. Вот стоит бетонное распятие: «Sei begruβt, о Heilige» – «Приветствуем Тебя, Святой». Ишь, религиозные дома. А вот молочные бидоны у дороги, а вдали добротный дом… Как славно пахнет хвоя…

Круто сворачиваем вправо, и… конец миражам. Высокие железные ворота с роковым, принуждающим, безысходным «Jedem das Seine» – «Каждому свое». Порядок! За воротами – огромный, до горизонта, город бараков, строго одинаковых, строго в линию, каждый огражденный колючкой. Очередное ожидание судьбы, тоска и голод. «Живой останусь, придумаю аппарат перегонки земли во что-нибудь съестное». А вот песня: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет…» – марширует колонна. Что за кощунство? Из соседнего барака объясняют – это штрафники-коммунисты. Заставляют на посрамление.

Это был, как я узнал позже, Шталаг 326 (VI K) Зенне. С 1942 г. выполнял функции пересыльного лагеря для рурской горной промышленности. В начале 1944 г. в горной промышленности трудились 184 764 чел. советских военнопленных, и в первой половине 1944 г. из них умерло 32 236.

Историки называют шталаги в Хемере и Зенне лагерями смерти. «Не в состоянии выдержать тяжелый труд в Рурской области, многие военнопленные погибали прямо на рабочих местах, многие от несчастных случаев, а нередко в результате американской или английской бомбежек. Только на угольных рудниках Рура между 1 июля и 10 ноября 1943 года погибло 27 638 человек». (М. Е. Ерин. Историография ФРГ. Вопросы Истории № 7, 2004 г.)

Через неделю регистрация. Старики – видно, русские эмигранты – за столами с большими амбарными книгами. Записывают:

– Комсомолец?

– Да.

– Значки есть?

– Все четыре.

– Как оказался здесь?

– Путешествую. – «Учет, порядок!»

Через 30 лет осматривал Эль-Алямейн в Египте, захоронения воевавших сторон. У англичан – на ровном поле ряды крестов. Итальянцы построили мраморную вышку. Немцы – высоченный бетонный многогранник с узким входом. Посреди внутреннего двора древнеегипетский обелиск. На стенах – бронзовые плиты с фамилиями и именами, принадлежности к воинской части и даже домашними адресами погибших. Точный учет.

2 августа 1943. Человек 40 у ворот лагеря 552 R, г. Марль-Гюльс. Приехали. Конечная точка.

Голос Объектива: «Как же так? Молодой, здоровый, комсомолец, доброволец, гордый советский! Рабом, скотиной, спасшим шкуру, пригнан в загон, чтобы отдать последние соки в труде на врага!? Вот каков патриот, защитник кровоточащей Родины, носитель передовых идей! Сознательный строитель нового общества! Продолжатель дела отцов!.. Позор из позоров! Хорошо не видят мама и сестра. А еще клялся «перед лицом своих товарищей»… «И пусть всеобщая ненависть и презрение трудящихся…» Вот логический конец твоего малодушия – сдачи в плен! Подохнешь позорно на чужбине, только навредив своим».

Субъектив: «Нет, я ведь не хотел, я делал все правильно. Так получилось. Я старался… я не поднимал рук, я был ранен, на фронте хотел как лучше, трижды пытался бежать, и теперь обязательно убегу – заборы-то тут одинарные…».

Объектив: «Жалкий лепет оправданья, устыдись!»

Ворота распахнулись и очередное пополнение на смену выбывших – умерших, заболевших, истощенных.

Цепко оцениваем обстановку: бараков штук 12 по овалу, за ними проволочная ограда с козырьком, 2 вышки с пулеметами. За забором болотце, дальше пустырь, потом редкий лесок. Что ж, неплохо. В каждом бараке 4 отсека по 48 человек на трехэтажных нарах. 2 санузла, гм, просторных, чистых, есть вода. В котле во дворе дожидается баланда, гм, ждали. Орднунг. А как местные жители? Худые, бледные, злые – ночная смена готовится в шахту.

– Ну как?

– Увидите.

– Все в шахте?

– Есть какие-то придурки на внешних работах, не много.

– Хочется узнать, страшно ли? Нет, стыдно, по-детски. «Позови маму вытереть сопли».

Наш отсек пуст, все в шахте на утренней смене. Полицай из наших. Сытый парень, объясняет: «В 5 утра подъем, еда, строиться. Миски и ложки на лежаках. Колодки и одежду, когда износятся, смените вон в той каптерке. Тишина и дисциплина! Работать с немцами-напарниками, слушать и исполнять. Нарушителей наказываем – ясно?».

Да… Тут и конец? Не может быть, чтобы здесь (судя по числу бараков нашего брата тысячи две) не было крепких товарищей. Надо, Вася, осмотреться. Ясно, они не видны снаружи. Первым делом нужно связаться с ними. Потом определиться.

Ночью команда «подъем», баланда, строимся. Кроме армейского конвоя два вооруженных пистолетами, демонстративно поблескивающими, немца-полициста от шахты. Оба хорошо говорят (больше ругаются) по-русски. Колонна, освещаемая по сторонам прожекторами, подгоняется сзади собаками, гремя на всю округу деревянными подошвами по брусчатке, понуро бредёт по улицам Ремерштрассе, Цигеляйштрассе к воротам Акционерного общества Августа-Виктория.

Входим в высокое помещение – раздевалку. Под потолком сотни блоков, сотни цепочек, перекинутых через них, спускаются вниз. С крючков снимаем робу, одеваем на них чистое. После работы – наоборот. Поднимаем вверх – роба просыхает, пока спим. Никто не украдет. Толпой двигаемся к клетям-лифтам. Смотрим, как и что делают бывалые. Погрузка в клети требует проворства. Перед этим получили электролампы и фляги с водой («кококанна»). У отца была старинная, керосиновая. Хранилась до самой войны как память о его шахтерской молодости.

Клеть вдруг обрывается вниз, нутро – к горлу. С непривычки дух захватывает. Потом привыкаешь. Глубина 800 метров. Резко тормозит, аж приседаем. Куда влечет нас жалкий жребий? Что ждет нас в этом чистилище или, скорее, грязнилище? Выскакиваем в высокий сводчатый зал с массой рельсов на полу. Ведут они в туннель, сужающийся, низкий и черный. По команде вваливаемся в вагонетки. «Прячь головы». Везут пару километров. «Вылазь». Все расходятся куда-то. Нас, пополнение этого участка, человек 12, встречает ладный, рослый и, как показалось, не злой сменный мастер в пластмассовой фуражке с прожектором над козырьком.

– Работа! Е-фа-мач! Карашо! Ти хто? – обращается к первому. Я стою подальше, наблюдаю.

– Фамилий? – блещет он, уже набравшись знаний у наших предшественников. Записывает.

– Хто работа?

– Слесарь.

– Карашо. Унд ти? – к другому.

Человека четыре записал. Ничего, не хамит.

– Сварщик, – говорит очередной.

– Сващик? Как это?

Никак не могут понять друг друга, жесты не помогают.

– Швайсер, – решил я открыться. Да и чего теперь-то прятать язык? До того старался особо не высовываться: знающих немецкий сразу привлекали к работе на немцев, отказываешься – опасный элемент: можешь вести пропаганду. Но теперь-то уж какая конспирация «у последней черты».

Быстрый взгляд на меня. Нет, не враждебный, любопытный. Это был Карл Вайтушат, штайгер, не раз выручавший потом из бед. Дальше передаю слово советскому корреспонденту Карэну Карагезьяну («Новое время» № 44 за 1981 год), почти через сорок лет разговаривавшему с Карлом: «Карл спросил, не хочет ли тот помочь ему составить список заключенных, прикомандированных к участку. «Если прикажете», – отчужденно ответил пленный, никак не реагируя на внешнее дружелюбие. Нескрываемое нежелание «сотрудничать» привлекло внимание Карла».

Прерву. Я еще добавил: «и если это не принесет вреда моим товарищам». Карл серьезно посмотрел и сказал подчеркнуто ровно: «В этом ты можешь быть спокоен».

Далее – Карагезьян: «Он решил проверить Нико, и при второй встрече завел разговор о том, что вот, мол, недолго осталось до «окончательной победы», отхватим пол-России, и войне конец.

– А вы убеждены, что победа за вами? – спросил Нико.

– Разумеется, – с нарочитой уверенностью произнес Карл.

– Какие же доводы у вас в подтверждение этой уверенности?

– Наша идеология, – ответил Карл.

– Когда идеология направлена на уничтожение других народов, она не может принести успеха, – твердо сказал Удоденко. С этого разговора и началось их более тесное знакомство, переросшее во взаимную симпатию.

– Мы часто беседовали наедине, – вспоминает Карл Вайтушат. – Он всегда говорил только то, что думал. И твердо отстаивал свою точку зрения. А пускаясь с ним в споры насчет мировоззрения, надо было держать ухо востро: при первой же промашке он тебя так «обреет», что своих не узнаешь… Все, что он говорил, крепко стояло на ногах. Мы чувствовали, что он в политическом отношении – высокообразованный человек. И тогда, и позднее у меня возникала просто-напросто тяга потолковать с ним.

Что касается Нико, то у него вскоре возник какой-то необычный авторитет на шахте – я не имею в виду русских, они его и без того уважали с самого начала, я имею в виду немецкий персонал. Его знали все как корректного, способного, образованного человека, который в то же время не скрывал своих взглядов. Это было для него опасно. Но с другой стороны, рос круг людей, симпатизирующих ему. Другие советские пленные тоже вызывали уважение, но Нико был выдающейся личностью».

Карл Вайтушат сам немало рисковал. Он познакомил меня (помог встретиться в шахте на пересменке) с Филиппом Кауфманом, активным функционером Компартии Германии. Это особая тема.

Карл был не только порядочным, но и мужественным человеком. 7 ноября 1943 г. он, сияющий, спустился ко мне. «Нико! Наши… ваши взяли Киев! Я уже знал об этом. В лагере ночью меня разбудили товарищи и под защитой одежек дали послушать радиоприемник («Где достали? Как пронесли?» Говорят: «Взяли у Кумпеля в ремонт», – наши ведь на все горазды). Тут-то я и услышал лондонское Би-би-си – четыре удара молотка. Закатывая сцепку из двух вагонов в клеть, придерживаю левой рукой. На этот раз неправильно. Вагоны колыхнулись и прикусили пальцы, не сильно, но кровь брызнула из-под ногтей. Был возбужден мыслями о том, что там ребята воюют, а мы тут наблюдаем со стороны, да еще работаем на врага.

– Мы тут с вами болтаем об идеях, о победах над фашизмом, а солдаты гибнут в боях! Нам стыдно!

Вскочил в подошедшую клеть и поднялся на другой горизонт. Клеть опять ушла вниз, поднялась, выходит Карл, красный, вспотевший. Что будет?

– Нико! Что я должен сделать? – решительно, торжественно.

– У нас в лагере много людей, но мы беззащитны. Принесите нам пистолет.

– Готов! Кому и как передать?

– Скажу завтра. «А попадется? В Гестапо!»

Докладываю, как обычно, товарищам нашей подпольной организации. Руководитель – Евгений Федорович Михненко, научный сотрудник Московского института МПС. Был в ополчении. Как специалист-высоковольтник придан немцу-сетевику. По характеру работы имел индивидуальный пропуск. Нам повезло: он был старше нас лет на 10-15, уравновешен, мудр, держался просто, без «вождизма». В первый же день знакомства твердо предупредил – никаких побегов, выбросьте из головы, нельзя оставлять две тысячи наших без руководства!

– В предстоящее воскресенье будет выходной (он бывал раз в 2 недели). В 12 часов я выйду через боковую, служебную, проходную и отойду на 100 метров влево с инструментами в ящике. Буду ждать 5 минут.

И Карл принес, и 7 патронов. Каков?

Карагезьян спрашивает Карла в октябре 1981-го:

– А как было дело с пистолетом?

– Брат мой, служивший в вермахте, привез мне однажды парабеллум. Когда, говорит, начнется суматоха, он тебе может пригодиться для самозащиты.

Карл много еще рассказал корреспонденту. Но многого он не знал, естественно. Не знал до поры о Николае Харибове.

Как-то Евгений Федорович говорит:

– Был на заводе Буна, там тоже работают наши, просят взрывчатку взорвать котлы. Можем достать?

– Посмотрю, – отвечаю.

Всегда по мелким приметам поведения и высказываний можно отличить человека, близкого по духу. Мне нравился в этом плане скромный, сдержанный и гордый молодой кавказец. Я, видимо, был тоже ему близок. Да, зовут Харибов Николай (если это не псевдоним: большинство скрывало свои идентификации, боясь репрессий родственников «изменника»). Да, был секретарем райкома комсомола. Да, работает на проходке, да, есть взрывные патроны и взрыватели, правда, на строгом учете. Но попробует. Он принес в лагерь 11 патронов и 8 запалов в течение двух недель. А ведь нас обыскивали перед маршем в лагерь (несли и бытовую технику в ремонт, и картошку, и книги. Я, в частности, проносил Кауцкого и возвращал с критическими записями на полях). Попадись он – и крышка. Так и случилось на 12-й раз. Не видел этого момента – мы были в разных сменах. Коля исчез. Начались ревизии учета на проходческих участках, пошли слухи о наказаниях немецких взрывников.

Дня через три Вайтушат, грустный и серьезный, говорит:

– Нико, этот арестованный гестапо ваш товарищ просил передать, чтобы никто не боялся, продолжали действовать, он никого не выдаст.

«Значит, – мелькнуло, – из самого гестапо кто-то передал через кого-то! Цепочка верных людей».

– Спасибо. А почему именно вы это говорите?

– Не спрашивай, тут лучше меньше знать.

– А почему вы говорите именно мне?

Он подумал:

– Думаю, ты знаешь, кого это может заинтересовать в лагере.

Мы оба грустно улыбнулись друг другу.

Славный ты герой плена, Николай Харибов! Никто, ведь, никогда не узнает о твоей жертве! Наоборот, мама твоя всегда опускала голову, когда сталкивалась с блюстителями порядка: сын пропал без вести, позор. И ты знал об этом, и ты сделал все, что только может герой – отдал молодую жизнь за Родину.

После войны десятки писем разослал в разные кавказские республики. А республик этих много, а Харибовых – пол-Кавказа. В ответах – крик тоски и надежды. Но нет, это не он. Так и остался твой подвиг безвестным, имя бесславным, а официально – и позорным.

Конечно, я писал о тебе в отчете, когда проходил проверку в Премнитце. Но столько было написано миллионами, что затерялась моя тетрадка в архивах, если не сожжена. И забыт взрыв на заводе Буна твоих патронов.

Однажды подошел в шахте штайгер соседнего участка. Некрупный, симпатичный, даже как-то стеснительный. Завел в затемненный тупичок.

– Нико, я все время думаю, почему вы, русские, так уверены в своей правде? Ну не может же быть, чтобы ваша – восточная Правда, была выше нашей, западной!

«Надо же! Доходят-таки до вас сводки с Восточного фронта, задумываетесь».

– Тут две причины, – говорю. – Во-первых, порок вашего воспитания: внушили принадлежность к высшей расе. Во-вторых, наша Правда интернациональна, и в основе марксизм-ленинизм, тоже не без Запада.

– Как-то у тебя просто получается. Подумаю.

Моим «кумпелем», напарником, был Гайнрих Эккарт – машинист подъемника. Крупный, спокойный. Как-то я выехал на верхний горизонт, осматриваю наклеенные на доске объявления. Звонок, беру трубку.

– Нико, бутерн! – в 12 часов немцы едят бутерброды.

Самолюбие вскипает.

– Это что, – раздельно, с нажимом отвечаю, – это шутка, насмешка или издевательство?

Трубка отключается, загрохали на лестнице ботинища.

– Нико, извини, не хотел тебя обидеть. – Ломает свой бутерброд пополам, протягивает половину.

– Спасибо, Гайни: мне нельзя нарушать «режим».

Через сорок лет Гайни вместе с Карлом ездил в Бонн, в советское посольство, просить, чтобы разрешили мой приезд. Потом мне прислали фотографии, как наши атташе угощали их и сами вынужденно угощались «за дружбу». Конечно, приезд невозможен – я работаю на номерном предприятии.

Или еще случай.

Вечером по бараку ходит симпатичный молодой человек в форме русской освободительной армии – власовец. Не агитирует, спокойно, дружелюбно вербует. Но никто не вербуется.

– А вы откуда родом, – спрашиваю.

– Ленинградец.

– И как вам спится?

– А вам?

– Спится крепко, устаем. И совесть чиста.

– Так уж и чиста, вы же изменники.

– Таковыми себя не считаем.

– А что считают там?

– Важнее, что есть на самом деле.

– Ну-ну, – ушел.

С третьей полки голос:

– А я всех вас…! Я вот получил сегодня 2 сигареты за работу. Вот лежу и покуриваю, и плевать мне на всю вашу политику!

Смотрю – толстый, несмотря на голод, сравнительно с нами, коротыш, маленькие глазки показывают самодовольство.

– Вы все доходяги, я всех переживу.

– Ты сильно не плюйся, среди людей лежишь, от беды не зарекайся.

И надо же случиться такому! Вот почему нельзя самому писать о себе. Буквально через 2 дня стою у штапеля на третьем горизонте. Вдруг из глубины штрека крик, брань, бегут двое. Впереди явно русский, полусогнутый, сзади немец – злой, кричит. Оба черные от угольной пыли. Наш плюхается к колесам вагонетки, кумпель бьет шалей (крепежная палка) по вагонетке, орет.

Надо разряжать обстановку, выручать собрата. Нарочито спокойно говорю:

– Что случилось, Юп?

– Эта собака вздумал меня обманывать! Улегся на распорку и пальцем ноги нажимает на кнопку отбойного молотка. Он стучит, а уголь не сыплется. Подкрался, вижу такое дело! Значит я должен сам за двоих?

– Ах, не доводи себя до кипения, Юп! Все это ерунда в этой дрянной жизни (в шахтерской лексике это звучит сочнее). Сейчас я с ним поговорю. Вылазь, не бойся. «Ба! Да это знакомый плеватель!»

Чтобы звучало как окрик, я повысил голос и рубленными фразами:

– Чего ко мне бежал? Нужна помощь своего? То-то! Понял? Что работал пальцем – молодец! Так и дальше делай, но оглядывайся! Марш на место! (Марш – это понятно по-немецки, должно успокоить кумпеля).

– Ну вот, Юп, все нормально. А что у тебя за приза? Неспешно сыплем нюхательный табак на тыльную сторону левой ладони, между большим и указательным пальцами, втягиваем в ноздри. Чихаем.

– Твой фирменный рецепт? Здорово продирает (это комплимент автору).

– Дети малые?

– Двое, 8 и 10.

– Э, брат, кормить да кормить! А ведь и вам не жирно?

– А, alles scheiβe! Кончалось бы все это.

– А за парня ты не волнуйся. Он ведь тоже домой хочет.

Во время ночных тревог, когда нас выгоняли в «укрытие», канавы глубиной по колено – место-то болотное, я громко рассказывал о новостях с фронтов. Случались и публичные стычки с собаками-полицистами. Как-то вывесили они доску с гвоздиками, на которые нужно было каждому нацепить свой номерок, полученный вместе с лампой – так видно было, кто не явился. Доску повесили до ламповой, так что люди с номерком возвращались навстречу потоку, получалась давка. Полицист Бауман стал бить «этих баранов русских». Пришлось кричать: «Какой дурак повесил доску до ламповой? Кто этот баран? Перевесь вперед по потоку!». Бауман, маленький, с перебитым носом, опешил, умолк. Назавтра доска висела, где надо. Но злость сохранил. Вывел перед строем смены:

– Выходи сюда, большевистский агитатор! Видишь револьвер, пристрелю! – и направил пистолет. Смотрю на него с презрением, не герой: было в самом деле безразлично. Давно заприметили и лагерные полицаи, но почему-то не трогали. Конечно, успехи Советской Армии вправляли мозги и здесь.

А вот и ещё случай.

Однажды пришла смена с работы. Посреди двора стоят «термосы с едой» – брюква, посиневшая при остывании. Хватаюсь за ручку котла, зову ближайшего помочь – им оказался молоденький грузин. Тащим к воротам, за нами другие – бойкот.

Прибегают солдаты, комендант, нас строят.

– Кто зачинщик?!

Молчание. Полицаи находят этого беднягу грузина, выводят. Выходить и мне? Товарищи шипят: «Не смей, зачем?». Парня гоняли бегом, он падал, обливали из ведра, опять гоняли. Потом привязали бревно на плечи и руки вдоль – распятие. Стоял немного и рухнул, опять обливали… Когда истязатели устали, мы бросились к нему, отнесли в барак, сменили одежду, откуда-то нашелся хлеб. Согрели. Жив ли, генацвале? Простил ли?

А хлеб? И мне как-то ночью сунули пайку: «Ешь, молчи». Только после освобождения узнал, откуда он появлялся.

 

Продолжение следует.

Воспоминания записаны 3 декабря 2003 года.

Переданы для публикации на сайте www.world-war.ru
внучкой автора Марией Телегиной.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)