16 июня 2014| Терская Лидия Владимировна

Страшный приговор

Лидия Терская

Лидия Терская

Самое страшное воспоминание у меня связано не с ранеными, а с больными. Наш полк стоял в какой-то разбитой деревне в Белоруссии. Помню, было очень много блох и вшей. И вдруг солдаты стали заболевать. Наша санчасть в разбитой большой избе стала быстро наполняться больными. Высокая температура, бред. Врач полка — три курса института, инфекционные болезни проходят позже — не знал, что делать и чем лечить, а больные все прибывали и прибывали. Все время я слышала слабые голоса: «пить», то из одного угла избы, то из другого.

Это был какой-то кошмар. Человек двадцать лежащих на полу без всякой помощи, с высокой температурой, бредящих. Наконец, кому-то пришла в голову мысль – нужно вызвать санэпидстанцию.

Приехали врачи-эпидемиологи. Быстро раздели солдат, принесли большой фонарь (в доме, где была наша санчасть, были маленькие окна, и все время было темно даже днем), увидели сыпь на телах больных, и диагноз был поставлен за 3 минуты – «форма 4». Форма 4 — так назывался сыпной тиф во время войны. Сыпного тифа, да и других инфекционных заболеваний не должно было быть в Советской армии.

До сих пор не могу понять, почему я не заболела тогда, ведь спала я тогда по 2 часа в сутки с солдатами на полу, и целую неделю не отходила от больных.

Самое страшное началось немного позже.

– Эвакуация больных немедленно в инфекционный госпиталь, – приказал старый полковник медицинской службы.

Темнело рано. На черном небе трассирующие пули: красные, желтые, зеленые — чертили свои картинки – красиво.

Была зима. Мороз 25 градусов. Моих больных сгрузили на полуторку. Закрыли большой палаткой, меня посадили с ними, пришел шофер, мальчишка лет 19. И мы поехали.

Страшнее этой поездки у меня в жизни, пожалуй, ничего не было. Первая остановка была минут через 15 после нашего старта. На дорогу выбежал солдат и, страшно ругаясь на шофера, заорал:

–– Куда едешь – там немцы!

Мы повернули обратно. Ехали долго, шофер не знал дороги, указателей не было, темно. Наконец мы увидели флаг с красным крестом. Я обрадовалась и из кузова машины закричала:

– Форма 4 – 22 больных.

В ответ услышала довольно грубо:

– Немедленно поворачивай — это не инфекционный госпиталь.

Потом мы еще ехали куда-то еще часа два. Еще 4 госпиталя на нашем пути встретили нас так же. Мне стало страшно. Ведь у меня замерзнут больные, и меня отдадут под трибунал. Я не хотела под трибунал, и больных было очень жалко. Слезы полились сами собой.

А машина все куда-то ехала. Опять флажок с красным крестом.

– Форма 4! – кричу я без всякой надежды, подъезжая к приемному покою.

И вдруг слышу:

– Разгружай!

Мы с шофером быстро перетаскали на носилках тех, кто не мог ходить, кто-то доковылял сам, я отдала направление, села к шоферу в кабину, и мы поехали домой.

– У тебя слезы примерзли к щекам, – сказал мой спаситель, ведь все-таки он нашел инфекционный госпиталь.

– Ерунда, – ответила я ему, – самое главное, все больные живы, могло быть хуже.

Мы вернулись «домой», началась санобработка всего полка, приехала жаровая камера, вошебойка, как называли ее солдаты, и банно-прачечный отряд. Слава Богу, больше никто не заболел.

 

Опять долго не писала. Очень горько вспоминать все это, но вчера сын Алеша увидел у меня на столе старые письма — треугольники военных лет. «Что это?» — спросил он. «Это письма с войны». – «А почему без конвертов?» – «Наверное, тогда и не было конвертов.» – «А это что такое?» На треугольнике стоял штамп «Просмотрено военной цензурой». И тут подошел мой правильный внук Костя и возмущенно сказал: «Разве можно читать чужие письма, это неприлично».

И я порадовалась, ведь в воспитании внука и мое было участие.

Правильный вырос внук – чужие письма читать нельзя, но ведь была война, о которой стали забывать и, может быть, мои воспоминания (не «Ура! Мы наступаем, победа!») о буднях войны помогут кому-нибудь понять, что люди не должны убивать себе подобных, и что война — это страшно и очень плохо.

 

Мы опять медленно передвигаемся по Белоруссии. Запомнился город Севск, весь разрушенный, с одной уцелевшей колокольней на центральной площади. После взятия Севска бригаде было присвоено звание Севской – такая раньше была мода.

Затем была переправа через Днепр в районе города Лоева. Днепр в этом месте широкий. Был построен мост, через который нужно было переходить на другой берег. Раздалась команда, и мы пошли. Мост качается, идти по нему страшно, а тут еще прилетел немецкий самолет, пострелял и улетел. Хорошо, что все пули попали в воду. Рядом со мной шел молоденький солдатик.

– Сестра, ты умеешь плавать?

– Умею, — сказала я ему, не представляя, как выплыву в шинели с винтовкой и сумкой.

Была осень, и было совсем не жарко.

– А я не умею плавать, у нас на родине нет большой воды, – сказал мой бедный солдат. Ему тоже было страшно.

– Будешь держаться за меня, я хорошо плаваю, – бодро сказала я ему.

Потом прилетели еще самолеты, сбросили несколько бомб. К счастью, только одна бомба попала в мост, но мы были уже на другом берегу.

Потом был город Речица. Немцы ушли из города без боя, и наша санчасть расположилась в большом доме в центре города.

Когда были перевязаны и отправлены в медсанбат все раненые, наступило короткое затишье. А бригаду назвали Севско-Речицкой, и еще бригада была награждена орденом Суворова. И был даже написан гимн, который сочинил писарь бригады Гера Глаговский. Он до войны был эстрадным артистом.

 

Лидия Терская с мужем

Лидия Терская с мужем

На второй день, когда мы отправили всех раненых и расположились в большом доме, где было две комнаты, в санчасть вечером пришел капитан. Вид у него был совершенно больной.

– Заболел, дать градусник? – спросила я.

– Нет. Устал. Мне палец перевязать, – и показал указательный палец на правой руке, замотанный грязной тряпкой.

Я молча наложила повязку. Капитан показал на меня забинтованным пальцем и как-то безразлично сказал:

– Вот на этой девушке я женюсь.

В комнате была русская печь, а за ней стояла широкая лавка, сколоченная из досок. Капитан, посмотрев на лавку, вдруг подошел к ней, быстро лег.

– Я немножко у вас посплю, – сказал он и сейчас же заснул.

– Кто приходил? – спросила меня врач.

– Да какой-то ненормальный, – сказала я. Ему нужно было перевязать палец, я наложила повязку, а он лег на лавку и заснул. Я даже не успела спросить его фамилию.

– Пойду, посмотрю, – сказала Корчагина.

Она быстро вернулась и набросилась на меня:

– Какой ненормальный? Это капитан Миронов — самый умный человек в полку. Он не спал пять суток, все расчеты по стрельбам он делал. Я укрыла его шинелью, не буди — пусть спит.

Наутро капитан встал и, даже не посмотрев в мою сторону и не сказав ни одного слова, ушел по своим делам.

Через два года он, как говорят в Одессе, таки женился на мне. Но это будет уже другая история.

 

Мы медленно продвигались вперед еще по нашей земле, и все ждали: ведь скоро мы должны дойти до границы.

Как-то в очередной обстрел наших позиций, когда с неба моросил дождь со снегом, мы сидели в маленьком окопе, и я ждала крика: «Санинструктора!» Это означало бы, что надо бежать на голос – кто-то ранен и нужна моя помощь. И вдруг в окоп буквально свалился какой-то большой военный начальник. Он посмотрел на меня и заорал матом:

– Командира ко мне! Почему дети на передовой?!

– Я не дети, товарищ генерал, я санинструктор, – тихо сказала я ему.

Не знаю, то ли это был большой начальник, и его удивило мое присутствие в окопе во время артобстрела, то ли в медсанбатах и госпиталях стало не хватать медсестер, но через две недели пришел приказ откомандировать меня и еще одну такую же дурочку в ППГ–1157 — полевой подвижной госпиталь первой линии.

 

Никак не могу начать воспоминания о работе в госпитале. Если бы я не сломала ногу на 83 году жизни, этих воспоминаний не было бы совсем. А сейчас я восьмой месяц сижу дома, ковыляю на костылях. Занимаюсь кое-как домашними делами и читаю до одурения все подряд до красных точек в глазах. А совсем недавно еще сломался телевизор, так что хочешь, не хочешь — садись за компьютер: все развлечение, и день быстрее пролетает.

Как-то по радио накануне дня Победы я услыхала, как маленькая девочка детским голосом говорила:

– Когда мою бабушку сбрасывали с самолета в тыл к врагу…

Я представила седую старушку, которая на парашюте летит в тыл к врагу, и дала себе слово, что никогда не буду предаваться воспоминаниям, все равно новому поколению не понять той жизни, которую прожили мои ровесники. Но, наверное, никогда не говори «никогда».

Только что прошел День победы – не могла смотреть военные фильмы. Включила радио и слышу:

– Когда мне было 17 лет, я пошла на фронт, было тяжело, но зато это была настоящая жизнь! — вспоминала какая-то бабушка.

И где она на фронте видела настоящую жизнь?

Я, например, видела настоящую смерть, и особенно в госпитале. Последние годы войны к медсанбатам и госпиталям первой линии придавались бригады специалистов-врачей. Когда мы с моей подругой прибыли в госпиталь – это был госпиталь раненых в голову.

Никогда не забуду свое первое появление в госпитале. Мы с Шурой, таким же санинструктором, как и я, доложились начальнику госпиталя, и он направил нас в дом, где жили медсестры.

Госпиталь еще не успел принять раненых. Привыкнув спать, не раздеваясь, на земле, мы бросили свои пожитки на пол и хотели уже лечь отдохнуть, как девочки закричали на нас:

– Идите в баню – она еще теплая. Мы только что ее топили, потом берите мешки и идите на сеновал, набьете их сеном. Как же вы спать собрались?

– Да что вы, под крышей — это уже счастье, мы и на полу выспимся.

И началась новая жизнь.

 

Медик из меня был еще тот. В школе учили правильно накладывать повязки, что на фронте совсем не пригодилось, так как чаще всего повязку накладывали на шинель или гимнастерку, чтобы не текла кровь.

Первое задание, которое я получила – стирать бинты. Стирать я тоже умела плохо. Моя дорогая бабуля считала, что мне не нужно заниматься такими делами – я должна только учиться, учиться и учиться.

Бинтов в крови, гноя была огромная куча — их надо было отстирать, повесить сохнуть, а потом скатать, чтобы можно было снова перевязывать раненых. Я старалась так, что через два дня руки мои были в крови, и опять я твердила про себя: «Это война, ты должна все вынести».

 

Я очень старалась, и через какое-то время мне доверили целую палатку раненых. Госпиталь располагался в больших палатках на 25 человек. И все 25 раненых были в голову. Как правило, они были без сознания с забинтованными головами. Была уже зима. В центре палатки стояла железная бочка с дверкой – это была печка. В мои задачи входило натопить эту печку, дрова тоже надо было нарубить. Помогал мне легкораненый паренек. Накормить или напоить тех, кто не мог есть сам, и два раза в сутки спускать мочу – так приказал врач, который опять пугал меня трибуналом, если у раненого разорвется мочевой пузырь.

Я старалась изо всех сил. Очень страшно было ночью. Представьте себе огромную палатку. В центре горячая железная бочка, горит коптилка, сделанная из гильзы. И 25 забинтованных голов. Раненые лежат тихо, но так как большинство их них без сознания, у них срабатывает автоматизм: стоит только одному подняться и начать разбинтовывать голову, все начинают делать то же самое. Это было страшно.

Раненые, которые ничего не соображали, начинали подниматься с носилок и разматывать свои бинты на голове. Обнажались страшные раны, Было видно, как пульсирует мозг, я пыталась уложить их на носилки, плакала, ругалась, а потом, когда вдруг все успокаивались, начинала бинтовать разбинтованные головы и пыталась успокоить моих несчастных пациентов. Больше всего я боялась, что кто-нибудь свалится на горячую печку.

Так прошло два дня и две ночи. Потом послышалось радостное: эвакуация! Раненых отправляли в тыл. Слава Богу, никто не умер за мое дежурство, и я с шофером начала носить на носилках моих пациентов и грузить на полуторки. Откуда брались силы, я не знаю. Раненые были в два, а то и в три раза больше моего веса.

 

После того, как все раненые были эвакуированы, нужно было собрать все имущество, сложить огромную палатку, погрузить все это на грузовики. Залезть на самый верх самим, взять в руки большой сухарь черного хлеба (сухарь был толстый, и откусить от него было нельзя, зато этой радости хватало до следующей остановки).

 

Следующая остановка была в Польше — мы переехали границу.

В Польше мы остановились в каком-то небольшом городке. Госпиталь расположился в довольно большом здании. Приехала бригада врачей-специалистов по грудной клетке. В основном при первичной обработке раненых открытый пневмоторакс нужно было превратить в закрытый, и для этого к ранам пришивали резиновые перчатки.

И опять страшные ночи, днем было как-то легче. Электричества не было, опять те же коптилки. В отличие от раненых в голову, почти все раненые были в сознании и очень страдали, им было трудно дышать.

И вот ночь, большая комната, наполненная ранеными. Все время раздается стон то в одном углу, то в другом. Молоденькие мальчишки зовут: «Мама». Раненые полусидят, и в темноте видно, как раздуваются резиновые перчатки при вдохе.

 

Вот разве можно сказать, что на войне была настоящая жизнь? Война — это страшные страдания, и не только раненых, но и тех, кто был свидетелем этого ужаса. Люди не должны убивать друг друга.

 

И снова радостный приказ – эвакуация. Это значит, что раненых повезут в тыл и, может быть, многие выживут.

В Польше почему-то запомнилось уважительное отношение к ксендзу. В маленьких городках, где мы останавливались, женщины, завидев ксендза, подходили к нему, чтобы поцеловать руку. И еще нас удивляло то, что мужчины дома мыли полы и стирали белье, выполняли ту работу, которую у нас в основном делали женщины.

Из Польши мы поехали в Восточную Пруссию.

Запомнились три больших города Аленштайн, Вармдит и Кенигсберг.

Города были большие с многоэтажными домами. Все вещи в домах были целы, а людей не было, и это было страшно – вымершие города.

 

Леша был недавно в Калининграде, искал Вармдит, и сказал, что он находится в Польше.

 

Всем работникам госпиталя выдали удостоверения, что мы награждены медалью «За взятие Кенигсберга». Медаль я не успела получить, так как после войны торопилась поступить в институт.

 

Удостоверения на медали у меня украли в Свердловске, когда я училась на первом курсе Мединститута. У нас было три смены, третья смена заканчивалась в 11 вечера. В Свердловске в 1945 году было много хулиганов.

В один из вечеров я с подругами возвращалась домой. Было холодно, моя свекровь вместо воротника дала мне свою горжетку – черно-бурую лису с хвостом. На нас напали два пьяных. Один выхватил у меня сумку, а другой схватил лису, почему-то постоял, покачиваясь и о чем-то раздумывая, оторвал хвост у лисы и бросил в разные стороны лису и хвост. Мы бросились поднимать горжетку – это украшение было у меня для тепла, а не для красоты. Мы с подругами бросились бежать, и я, забыв о документах, была рада, что спасла лису.

Потом я очень пожалела, что не бросилась спасать сумку, в которой был комсомольский билет и удостоверения на медали: «За боевые заслуги», которой наградили меня уже в госпитале в конце войны, «За взятие Кенигсберга» и «За взятие Берлина», которыми были награждены все сотрудники госпиталя. Медаль «За боевые заслуги» была именная.

Пожалела я об этом гораздо позже, когда мой младший сын учился в третьем классе. Накануне дня Победы он взволнованный явился домой и с ходу заявил мне:

— Мама, ты не знаешь мальчика или девочку, у которых мама или папа были на фронте?

— А зачем тебе? — спросила я.

— Понимаешь, мне у них надо взять интервью.

— Ну, возьми у меня, я тоже была на фронте.

Сын был вредный. Он с каким-то презрением посмотрел на меня и заявил:

— Ну, если бы ты была героем Советского Союза.

— Каким героем, — возмутилась я. — Мне было столько лет, как твоему брату, — стала я оправдываться, почему я не герой.

— Ну и что же, — сказал вредный мальчишка. — Зое Космодемьянской тоже было 18 лет.

— Зоя Космодемьянская погибла, — напомнила я ему.

Это немного смутило его, и тогда он как-то нехотя протянул – ну, если бы у тебя была какая-нибудь медаль.

И тут я вспомнила про свои медали. Нет пророка в своем отечестве.

— А у мамы была медаль даже «За боевые заслуги», — вступился за меня старший сын.

— А где, где? Покажи!

Показать было нечего. Было обидно. Вечером я рассказала мужу о наших беседах. Он промолчал. А через какое-то время меня вызвали в военкомат, что никак не удивило меня, потому как регулярно я получала повестки. После ночного дежурства я явилась, как всегда, в военкомат.

— Вам к полковнику, — сказала мне девушка, с которой я обычно общалась. Когда я вошла в кабинет к большому начальнику, он поднялся во весь рост и громко начал читать приказ о награждении меня медалью «За боевые заслуги».

Я как-то растерялась и стала говорить:

– Ну что Вы, не надо, да зачем теперь.

Полковник посмотрел на меня и, вздохнув, сказал:

– Эх, забыли, как отвечать надо: «Служу Советскому Союзу».

Это муж послал куда-то запрос, и медали мне восстановили. А медали «За взятие Кенигсберга» были отчеканены только для участников взятия, и восстановить ее не удалось.

Младший сын в это время был уже занят другими проблемами, и медаль его не очень интересовала.

 

В госпитале я продвигалась по служебной лестнице – стала работать сначала в перевязочной, а затем операционной сестрой. Это было уже в Германии. Мы перешли границу.

Запомнилось первое, что было в Германии. Маленький городок, на окраине стоит чистый домик, непохожий на наши деревенские дома, я очень хочу пить. Мы идем вдвоем с медсестрой госпиталя. Обе в форме с погонами (я старший сержант).

– Пойдем, попросим попить.

Обстановка мирная, никто не стреляет.

Мы подходим к дому и стучим в дверь. Нам открывает старушка, очень похожая на мою бабулю, седая, в свободном чистом платье. Я улыбаюсь и как-то радостно пытаюсь объяснить, что нам надо: «Ichwiltrinkenbitte». Я забыла, что война, увидела бабушку, похожую на мою бабулю, и обрадовалась. И вдруг я вижу ужас в глазах старой немки, у нее трясутся руки, лицо побелело, и я вдруг понимаю, что она меня боится – ведь городок только что взят нашими войсками, и я — первая русская, которую она видит. К тому же я в военной форме, да еще с винтовкой (из которой я ни разу не выстрелила на фронте). Мне становится как-то не по себе, и мы быстро убегаем от дома.

Еще запомнилось: все женщины были одеты в черное, и на головах черные платки – Гитлер объявил траур по Германии.

Рассматривать Германию было некогда – надо было опять разворачивать госпиталь.

Теперь к нам приехала бригада врачей-специалистов по ранению живота. Я уже работала в операционной, раненых было очень много, и каждая операция длилась по много часов. Хирурги валились с ног от усталости, я была самая молодая и могла по трое суток не выходить из операционной. Тогда меня научили курить. Когда уже не было сил, и я засыпала стоя, кто-нибудь подходил, поднимал маску с лица и говорил: «курни». Он протягивал мне самокрутку из газеты с махоркой, я затягивалась, голова кружилась, но через минуту спать уже не хотелось, и я опять много часов могла не выходить из операционной.

Наверное, самые тяжелые ранения были в живот. Антибиотиков не было, только в конце войны появился пенициллин, и то не всегда он был в госпитале. После операций, как правило, развивался перитонит, и раненые погибали очень быстро, несмотря на все наши старания.

 

Лидия Терская

Лидия Терская

Года 3 тому назад у нас в поликлинике были какие-то курсы по усовершенствованию. Выступал главный хирург армии, он рассказывал о чеченской войне и о госпиталях. Я, вспомнив то страшное время в Германии, задала ему вопрос: «Какая смертность была при ранениях в брюшную полость?».

Он сказал, что небольшая, и начал рассказывать, как сейчас можно бороться с перитонитами. Оказывается, раненым в кожу живота вшивалась пластмассовая молния, которую каждый день можно было открыть, промыть брюшную полость и посмотреть, все ли в порядке после операции. Как просто! Все-таки медицина усовершенствуется довольно успешно.

 

Не могу не вспомнить один эпизод из своей жизни в то время. Госпиталь располагался в большом здании (наверное, это была школа). После нескольких дней, проведенных в операционной, старшая сестра посмотрела на меня и сказала:

– Иди, «размойся» и поспи хотя бы один час. Потом опять встанешь к столу.

Я помню только, что я пошла в туалет (туалет оказался мужским). Когда я вышла из кабинки, то увидела на стене какие-то приспособления и решила, что это вентиляция, чтобы воздух был чище, а это были писсуары. Я села на пол и решила, что пять минут посижу — сил не было подняться — и заснула. Проснулась, когда меня будили и смеялись:

– Нашла место, где поспать.

Я смеялась вместе со всеми. Даже 15 минут сна восстанавливали силы, но в операционную меня не пустили, пока я не выспалась.

 

После бригады «брюшная полость» к нам прислали бригаду по «конечностям». Я не знаю, что лучше: физические переживания боли, или моральные, когда врач говорит, что для спасения жизни нужно отрезать ногу или руку. И это было ужасно, когда взрослые мужчины плакали перед операцией. Газовая гангрена – это страшный приговор.

 

Наш полевой подвижной госпиталь медленно, но верно продвигался по Германии. Иногда мы останавливались в каких-то городах, и тогда госпиталь разворачивался в больших домах. Но чаще всего приходилось разворачивать большие палатки. На палатки вешались таблички: сортировочная, перевязочная, операционная, — и мы начинали работать. Бригады специалистов уехали от нас, и мы принимали всех раненых без разбора. Первичная обработка ран и опять эвакуация раненых в тыл, а мы снова принимали раненых.

Однажды в операционную зашел замполит и громко сказал:

– Товарищи, вы знаете, до Берлина 12 километров. Можно пешком дойти.

Хирург в это время оперировал тяжелораненого и прошептал про себя:

– Ну и иди…

Все почему-то не любили замполита, считали его бездельником. Я засмеялась (всегда любила посмеяться).

– Не отвлекайся, – сказал мне хирург, – у нас много работы.

Работы было через край. Мы опять валились с ног. Спали по очереди 2-3 часа в сутки, а раненые все прибывали и прибывали. В сортировочной палатке не было мест, и они лежали в одежде на земле. Сортировка уже заключалась в том, что после осмотра вновь прибывшего раненого ему на грудь прикреплялась красная или желтая карточка. Красная — это взять в операционную в первую очередь, желтая – может подождать.

И вот в один из таких тяжелых дней опять пришел бодрый замполит и громко заявил:

– Товарищи! Я поздравляю вас – война кончилась!

Все молчали. Потом хирург сказал кому-то:

– Пойди, посмотри, сколько раненых у сортировочной палатки.

– Человек 200-300, – был ответ.

Хирург в операционной – это бог.

– Не отвлекаться, – громко сказал он, – продолжаем работать.

Мы трудились еще, наверное, дня три. И когда после громкого:

– Следующий, – (имелся ввиду не обработанный раненый), в ответ мы услыхали, что никого нет, все заплакали. Усталость, радость, что война кончилась – эти чувства словами передать невозможно.

 

Госпиталь наш действительно стоял в 12 километрах от Берлина. Потом за это нам всем выдали удостоверения, что мы награждены медалью «За взятие Берлина» (подумать только!). Медали еще не напечатали, сказали, что получите дома в военкомате.

 

Дня через два опять пришел замполит и громко заявил:

– Кто хочет на экскурсию в Берлин – быстро в машины.

Какое-то мирное слово «экскурсия», показалось мне. Мы все хотели. Набились в кузов полуторки (так назывались наши грузовики) и стоя доехали до Берлина.

Мы видели разбитые дома, часть из них еще дымилась. На развалинах ходили женщины и дети. Они что-то искали, может быть, это мне показалось.

Запомнилась картина – наша полевая кухня, и солдат большим черпаком наливает в домашние миски и кастрюли женщинам и детям какое-то варево. Все тихо говорят «danke» и отходят.

Мы ехали к рейхстагу. Рейхстаг еще дымился. Пахло гарью. Мы вышли из машины и подошли ближе. Все стены были исписаны именами, писали обгорелыми головешками. Кто-то сунул мне в руки такой «карандаш» и сказал:

– Напиши свое имя.

Я не стала писать, почему-то сразу вспомнился Ильф и Петров и надпись на скале «здесь был Вася». И вообще, глядя на разбитый город, на голодных немецких женщин и детей, чувства были странными. Почему-то не было радости победы. Было чувство облегчения – война кончилась!

 

Перечитала написанное и подумала надо бросить писать — все равно невозможно передать словами все пережитое, и еще раз: война это очень плохо, грязно и некрасиво, как бы ни описывали подвиги солдат и офицеров наши писатели. Наверное, правильно известное изречение, что худой мир лучше доброй ссоры.

 

Через 60 лет после окончания войны в Берлине был какой-то научный симпозиум, и мой дорогой шеф В.И.Кулаков сказал мне:

— Давай, собирайся, едем в Берлин.

Мне очень хотелось посмотреть на мирный Берлин. Город был совсем другой: чистый, ухоженный, везде клумбы цветов (мы приехали летом), доброжелательные жители, а мне почему-то казалось, что когда берлинцы услышат русскую речь, то обязательно будут смотреть на меня недобро. Ничего подобного не было.

Мы жили около зоопарка. У входа в зоопарк стоял огромный слон, сделанный из какого-то материала.

Однажды я пошла гулять одна и заблудилась. Немецкий я основательно забыла. Останавливала прохожих и спрашивала: «Woistзоопарк?». Все разводили руками и спрашивали, что такое зоопарк. Когда я уже совершенно испугалась, что не найду свою гостиницу, вдруг вспомнила, что слон по-немецки «элефант». Первый мужчина, к которому я обратилась, ужасно обрадовался, взял меня под руку и довел до слона. Гостиница была в соседнем доме.

Потом я стала искать рейхстаг. К моему удивлению, немцы забыли это слово. Никто не мог мне сказать, где рейхстаг. В сувенирных лавочках я спрашивала сувенир с рейхстагом, и опять все разводили руками и спрашивали, что такое рейхстаг. Я так и не поняла, почему это слово забыто. Уже когда мы уезжали из Берлина, по дороге в аэропорт шофер показал на здание, закрытое зеленой сеткой, и сказал это ремонт, здесь был рейхстаг. Шофер знал, что я все время спрашивала, где рейхстаг.[1]

 

Несмотря ни на что, на тяготы нашей жизни, я остаюсь патриотом своей страны. Мне всегда казалось, что русские — умные люди, и страна наша богатая и большая. Почему же так получилось, что побежденные живут лучше победителей? Старые вопросы без ответа: «Кто виноват?» и «Что делать?». Сейчас к этому прибавляют еще: «Где мои очки?», – три вопроса русского интеллигента.

И все-таки обидно. Не за себя. За своих внуков. Мой старший внук (ему сегодня исполнилось 30 лет), закончил мединститут, кандидат медицинских наук, и все время поговаривает о том, что надо уезжать за рубеж.

Его однокашники, которые уехали за границу, хорошо там живут. Он женат, у него дочке один год, а жить негде. Чтобы заработать на квартиру, нужно 100 лет работать и при этом ничего не есть и не пить. Вторая внучка снимает квартиру за какие-то сумасшедшие деньги. Конечно, можно жить с родителями, тесно, мы так и жили, а они хотят самостоятельности, и это понятно. Проблем много.

Мне жалко наш народ. Недавно по телевизору была какая-то передача, смотреть ее без слез нельзя. Корреспондент (за кадром) приехал в какую-то деревню. Около покосившейся избенки сидят старики и старухи, в серых телогрейках, все без зубов. Корреспондент задает вопросы:

Бабушка, пенсию получаешь, какая у тебя пенсия?

Хорошая, милок, — отвечает бабушка, Две тысячи (!)

А хотела бы, бабушка, четыре?

Конечно, кто ж не хочет.

А миллион?

О, зачем миллион – убьют, отвечает бабуся.

Правда, страшно?

В новом Берлине я не видела нищих и плохо одетых людей.

 

Это так, лирическое отступление — вернемся к войне.

Война кончилась, и это было счастье. Мы стали эвакуировать из наших палаток раненых. Легкораненые не хотели уезжать. Помните, в каком-то фильме девочка обращается к раненым: товарищи тяжело и легко раненые – это было очень распространенное обращение. Я помню, что перенесшие ранение нашивали на гимнастерки полосочки ткани: красная — тяжелое ранение, желтое – легкое, и носили эти украшения как медали.

Так вот, тяжелораненых мы быстро эвакуировали в тыл, а легкораненых пытались полечить на месте.

Прошло какое-то время, и когда все тяжелораненые были эвакуированы, пришла команда сворачивать палатки – это тоже довольно трудная работа, но какая это была радость, потому что все понимали, что больше ставить палатки мы не будем — ведь война-то кончилась!

Мы переехали в большой дом. Было это на окраине Берлина или в городке под Берлином. В доме был большой подвал. На этажах лежали наши раненые, работала перевязочная. В подвале лежали раненые немецкие солдаты. Никто не хотел идти в подвал, и тогда главный врач установил очередь из медсестер,

Мы должны были кормить и перевязывать раны. Я, как самая послушная, оказалась в первых рядах.

Спускаться в подвал было страшно – «враги, немцы!» Очень хорошо помню свое первое появление перед ранеными. На мое «Gutentag» последовало гробовое молчание. Когда я начала разносить миски с едой – все поворачивались ко мне спиной. В подвале было плохое освещение, но когда я привыкла и осмотрелась, то пришла в ужас. На топчанах лежали старики и дети. У двоих стариков были деревянные протезы вместо ног. Старые, наверное, еще с первой войны, они так и лежали, не снимая протез с ноги. У одного не было руки, и тоже вместо руки был деревянный протез, которым он колотил по тумбочке, стоящей рядом с топчаном, видимо, так пытаясь успокоить боль в ране. Но самое страшное было то, что вместе со стариками лежали мальчишки 14-15 лет. У одного из мальчишек были забинтованы руки, и он был самый беспомощный. Когда я принесла бинты, чтобы сменить повязку, которая вся промокла, мальчишка был в ужасе. Я вспомнила своих обожженных танкистов и тяжелые, болезненные перевязки, когда последний слой бинтов прилипает к обгоревшей коже и отодрать его невозможно, и такая адская боль, что взрослые мужчины иногда теряли сознание.

Я опять поднялась в перевязочную, принесла тазик с раствором марганца и очень осторожно начала разматывать бинты, мальчишка плакал, потом мы с ним осторожно отмочили нижний слой бинтов, он уже не боялся меня и с благодарностью смотрел сквозь слезы.

— Как тебя зовут? — спросила я — Фриц? (все немцы были у нас фрицы).

— Ганс, — тихо сказал мальчишка.

Я наложила ему жировую повязку, от которой боль становится меньше и забинтовала каждый палец отдельно, чтобы пальцы не срослись.

— А теперь давай я тебя покормлю, – сказала я ему.

Голод не тетка. Парень очень хотел есть. Я кормила его какой-то кашей, он ел, слезы капали. И вдруг он посмотрел на меня и сказал:

– Гитлер капут.

Я погладила его по голове и сказала:

– Капут, капут, ешь давай.

И я забыла, что это враг, мне было его очень жалко. Вот так, Гитлер объявил всеобщую мобилизацию в конце войны, посылая на верную гибель стариков и детей, и это тоже было правдой, которую я видела сама.

 

C мая по август я работала в госпитале. После того ужаса и страшных страданий наших солдат и офицеров работа с легкоранеными казалась праздником. Я уже не боялась ходить в подвал к немцам. На мое «GutenMorgen» все раненые хором мне отвечали, а потом, поев, облегченно вздыхали и говорили «Гитлер капут». «Капут, капут», — смеялась я и начинала перевязывать несчастных. Наши раненые быстро поправлялись, кто-то уезжал домой долечиваться, и каждый день был как праздник.

 

Недавно в какой-то передаче в американской школе был задан вопрос:

– Кто победил Гитлера? – и дети хором ответили:

– Америка.

Так вот, пробыв два с половиной года на фронте, пройдя почти пешком Россию, Белоруссию, Восточную Пруссию, Польшу и Германию, дойдя до Берлина, я видела только одного американца, и знакомство было почти анекдотичным.

Было это уже в Германии. К нам в госпиталь привезли здоровенного дядьку без сознания. Почему-то запомнились мне его новые кожаные желтые ботинки, зашнурованные почти до колен, может быть потому, что нас заставили снять с него ботинки, чтобы уложить его в кровать. Кто-то сказал, что это летчик с подбитого самолета. У него не было никаких документов. Все стали говорить, что он в коме, и, скорее всего, отравлен. Все стали его нюхать. Запах был сильный и какой-то незнакомый.

Мы знали запах водки, самогонки, тройного одеколона и особенно эфира. Когда мы были под городом Шостка, где был разгромленный эфирный завод, солдаты брали эфир для наркоза, разбавляли его водой и пили – это называлось «лифирчик». Потом их приходилось спасать.

От американца пахло как-то непонятно. Его отгородили ширмами, все-таки американец, и не знали, как его лечить. Промыть желудок не удалось. Кто-то предложил перелить ему свежую кровь. У нас, у кого была первая группа, взяли немного крови и шприцем влили ему. Результат был никакой, но пульс был нормальный, кожные покровы тоже, вообще, на умирающего он не был похож, и его оставили в покое – была другая работа.

Прошли сутки. Американец встал, нашел свои ботинки, очень долго зашнуровывал их и ушел из госпиталя, никому не сказав ни слова. Английского никто у нас не знал, а он ни слова не понимал по-русски. А пахло от него виски — это все поняли гораздо позже.

Правда, американскую тушенку мы ели с удовольствием, а живого американца я видела только одного, да и то в дребадан пьяного.

 

Домой меня отпустили только в августе, и то потому, что у меня были вызовы из институтов. Это называлось «демобилизоваться». Нас, несколько девчонок, посадили в товарный состав, опять были двухэтажные нары, и мы поехали домой. Ехали несколько дней, медленно шел поезд, долго стоял на станциях, и все равно было счастье – война кончилась. Не будут умирать раненые. И мы едем домой!

В Белоруссии на станции Луков случилась история, о которой я потом помнила всю жизнь. Поезд стоял долго, мы с девчонками пошли бродить по шпалам, и вдруг я услыхала какой-то писк. Оглянувшись, я увидала, что между шпалами на старой шинели лежит новорожденный ребенок с неперевязанной пуповиной и последом. Что делать? Я всегда тащила в дом все живое, что подбирала на улице. Один раз целый год у нас с бабулей жил петух, который вырос из маленького цыпленка. Он потом своим криком будил всю квартиру. А тут ребенок! Кто же его бросил?

— Я беру его себе, — сказала я.

Девочки, которые были постарше меня, посмотрели на меня, как на ненормальную.

— И куда ты его денешь? — спросила одна из них.

— Повезу домой.

— Ведь все подумают, что ты его родила.

— Ну и пусть, я его усыновлю (это был мальчик). Прежде всего, надо перевязать пуповину и завернуть его, а то он просто замерзнет. Давайте понесем его к нам в вагон, – сказала я, и мы пошагали все вместе.

Пуповину мы кое-как перевязали, ребенка завернули в какие-то полотенца, и я держала его на руках, когда пришел наш разгневанный замполит.

— Что это такое, где вы его взяли, – заорал он. – Немедленно выбросить!

Я заорала на него еще громче:

— Вы что, с ума сошли — это же человек!

— Ну и что ты будешь с ним делать?

— Повезу домой, усыновлю его, – сказала я.

— Дура, — выпалил замполит. — Все же решат, что это ты его родила.

— Ну и пусть, — сказала я.

А что делать с ребенком, неизвестно, кормить нечем, до Москвы ехать еще минимум 10 суток. Мальчик явно был глубоко недоношенный. Я все время держала его на руках, он пригрелся и перестал пищать. Прошло часа два, опять явился замполит (все-таки он был человеком).

— Я договорился, что наш состав задержат из-за таких дур, как вы. Вот вам адрес дома ребенка в городе Лукове. Идите и отдайте ребенка, все равно живым вы его до Москвы не довезете.

И мы пошли. В приемной дома ребенка не удивились нашему приходу.

— Можно назвать его Юрой, а фамилия пусть будет Луков? — спросила я толстую тетку, которая забирала нашу находку.

— Пусть будет Юра Луков, — сказала добрая женщина, — только он вряд ли выживет, ведь недоношенный, и мать хотела избавиться от него.

Вечером пришел опять замполит, проверить, выполнили мы его приказание или нет. Такие происшествия не нужны были в воинском эшелоне, где он отвечал за моральное состояние демобилизованных. И мы поехали дальше.

 

Я приехала к бабуле в Москву. Наш дом в Калинине разбомбили, и мы остались жить со старшей дочерью моей бабушки.

После войны не просто было адаптироваться к мирной жизни. Все, кто прошел фронт, хорошо помнят это. Я поступила в химический институт им. Менделеева (не потому, что мне нравилась химия, а потому, что мои подруги там учились) и стала ходить на занятия. Мне было все равно. Как писали мне в письмах наши мальчишки – напиши, кем мне быть: танкистом, летчиком или артиллеристом.

Мне дали какую-то мизерную стипендию, и тетя Сора все время переживала, как мы сможем прожить в это трудное время.

Поступив в институт, я написала маленькую открытку тому капитану, что в Речице приходил в медпункт. Когда я уехала в госпиталь, мы с ним писали друг другу письма. Его отозвали из армии как крупного специалиста-геолога, и он жил в Свердловске. В открытке я написала, что поступила в институт, и все у меня хорошо. В ответ на мое письмо я получила телеграмму =ВЫЛЕТЕЛ ВСТРЕЧАЙ=. Я была в ужасе, зачем он летит, замуж я не собиралась, мне надо учиться, и что я скажу своим многочисленным родственникам. Но делать было нечего, я встретила своего капитана и сказала всем родственникам, что это мой фронтовой товарищ.

Капитан не понравился моим женщинам. Во-первых, он приехал в кепке, а по понятиям моей тети Соры приличный мужчина должен ходить в шляпе. Во-вторых, он сразу заявил, что приехал за мной, и времени у него мало, потому что надо еще сходить в ЗАГС и получить разрешение на выезд из Москвы, чтобы успеть купить билеты в Свердловск.

Бабуля сразу ударилась в слезы, она плакала и приговаривала: какой Свердловск, какой замуж, девочка худенькая, бледная, а мы его совсем не знаем. Он ее увезет в Свердловск и там убьет и съест. На это дядя Павлуша, который в это время ел суп, спокойно возражал: «Ну что вы, Надежда Васильевна, что он, Синяя Борода, что ли»[2].

Люся презрительно кривилась и говорила мне, что я сошла с ума, что мой капитан старый, и у него седые волосы. Но капитан был настырный. Я вышла замуж и уехала с ним в Свердловск.

В Свердловске он жил с мамой вдвоем. Очень хорошо помню свою первую встречу со свекровью. Было это на улице перед ее домом, она ходила в магазин. Когда она увидела избранницу своего сына, слезы полились у нее ручьем, что, надо сказать, меня обидело. А на самом деле она увидела московскую фифу в пальто выше колен, в шляпе на затылке, да еще на высоких каблуках. В октябре в Свердловске был уже снег. Все мои вещи уместились в маленькой сумочке. Когда мы пришли домой, первый вопрос, который она мне задала:

— Лилечка, а где ваши пимы?

Пимов не было.

— А где ваша шаль?

Шали тоже не было. Она укоризненно посмотрела на своего любимого сына и ничего не сказала.

Виктория Ивановна была умной и очень тактичной женщиной. Причину ее слез я поняла гораздо позже. Соседи-доброжелатели рассказали мне, какие невесты ходили вокруг моего капитана, а он из Москвы привез не знаю что, бесприданницу, да еще и внешний вид после фронта у меня был не ахти какой.

 

Прожили мы с моим капитаном 50 лет в любви и согласии, родили двоих сыновей. Когда дети выросли, они подарили нам четверых внуков. К моему огромному сожалению, муж не увидел правнуков, их у меня пока трое [3].

 

В Свердловске мы жили на Московской улице рядом с мединститутом, и я решила пойти со своими документами к ректору мединститута. Что меня могут не принять, я даже и не думала. Аттестат из школы — круглая отличница, да еще справка из военкомата о 2,5 годах фронта и работа в госпитале. Однако ректор, просмотрев как-то небрежно мои документы, вдруг сказал мне, что институт переполнен, учеба в три смены, и, самое главное, Вы опоздали на 2 месяца и догнать учащихся не сможете, приходите на следующий год. Зареванная, я явилась домой и стала собираться в Москву. Я должна учиться — так внушила мне моя дорогая бабуля, и терять год я не собиралась.

Пришел с работы муж и стал уговаривать меня не торопиться. Раньше Обком – это была очень достойная организация, которая могла, кажется, все. И из Свердловского обкома была написана официальная бумага, где говорилось, что в порядке исключения меня надо принять в институт, так как может разрушиться семья ответственного работника, главного инженера какого-то треста.

С этой бумагой я отправилась снова к ректору, который зло посмотрел на меня и сказал только одну фразу:

— Через неделю первый курс сдает по анатомии височную кость, в ней 213 латинских названий, если вы ее не сдадите, я вас выгоню.

Височную кость я сдала.

Мне повезло. У меня были прекрасные учителя, которые не просто учили нас медицине, а давали нам жизненные советы, как вести себя в тех или иных жизненных условиях, учили любить своих пациентов и относиться к больным так, как будто это твои самые близкие родственники. Годы учебы были самыми счастливыми в моей жизни.

 

Через 5 лет я стала врачом. Но это уже другая история.

 

Я проработала акушером-гинекологом 56 лет.

Почему именно эта специальность? Наверное, в выборе профессии опять виновата война, вернее, работа в госпитале, где наши хирурги не боялись самых тяжелых, самых страшных ранений, но два раза, когда к нам привозили рожениц, все хватались за голову и не знали, как успокоить орущих женщин. С третьего курса я перешла с педиатрического факультета на лечебный. Не могла видеть больных детей – умирала вместе с каждым ребенком.

Если бы не сломала ногу, наверное, работала бы до самой смерти. Последний раз на даче вчера взяла свою трудовую книжку – по записям можно просмотреть историю нашей медицины за 56 лет.

В книжке одни награды и благодарности, иногда смешные, например: «За рационализаторское предложение выплачено вознаграждение в сумме 20 рублей». Или «В ознаменование 39 годовщины Победы сов.народа над фашистской Германией премирована 25 рублями».

Дослужилась я до звания заслуженного врача России, получила орден Трудового Красного знамени, а в 2007 году вдруг позвонил главный врач и сказал, что поликлиника меня «выдвинула» в книгу «Знаменитые люди Москвы», и мне нужно заполнить анкету. На это я сказала, что я cовсем не знаменитый люд Москвы и никаких анкет заполнять не буду.

В это время я перешла на работу в медпункт Кремля. Пришла анкета. Сергей — мой новый начальник — начал уговаривать меня заполнить анкету. Самым большим доводом у него было:

Люди платят по 5000 долларов, чтобы попасть в эту книгу, а ты еще выкаблучиваешься.

Тем более, – сказала я, – заполняй сам свои дурацкие анкеты.

Через какое-то время Сергей пришел ко мне с вопросом:

У тебя есть награды?

Есть, — сказала я.

– Сколько?

– Один килограмм.

Когда-то давно я пекла пироги и что-то взвешивала на весах. Старший внук забрал у меня весы и попросил:

Дай твою коробку с наградами, – и через пять минут Бабушк! У тебя наград целый килограмм!

Через 2 недели у меня дома раздался звонок телефона, и очень вежливый голос сказал, что говорит редактор книги «Знаменитые люди Москвы», и что ей все понятно в анкете, только вот написано, что наград 1 кг.

Это что значит, 1 килограмм? Так и оставить?

 Самой большой наградой в своей жизни я считаю любовь своих пациентов. Они не забывают меня и сейчас, когда я второй год сижу дома, почти каждый день кто-то звонит, просит совета или просто желают здоровья. Спрашивают, чем могут помочь, и как-то становится легче на душе, потому что жизнь все же прожита не зря.

Если встану на ноги или будет настроение, напишу о своей врачебной работе, где было много смешного и поучительного.

 

[1] Мама, как оказалось, была единственной из делегации, кто был раньше в Берлине. Когда на вопрос «Когда?» она ответила: «9 мая 1945 года», — все хозяева очень зауважали ее.

[2] Павел Иванович (дядя Павлуша), по воспоминаниям моего отца, утвердил его в мысли, что не нужно слушать этих женщин, которые уговаривали подождать, а жениться немедленно. (Прим. ОКМ)

[3] Сейчас правнуков пятеро. Двух младших бабушка тоже успела понянчить и повоспитывать. (Прим.ОКМ)

 

Читайте первую часть воспоминаний:
Все надо перетерпеть – война

Воспоминания передал для публикации сын автора для
www.world-war.ru

 

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)

  1. Наталья Владленовна Терская

    Здравствуйте! Помогите, пожалуйста, найти автора публикации, сына Лидии Владимировны Терской . С уважением , Наталья Владленовна Терская.

    28.04.2023 в 19:41

  2. Татьяна Алёшина [главный редактор]

    Добрый день, Наталья Владленовна, текст и фото присылал Олег Миронов.
    Если Ваш вопрос еще актуален, напишите в редакцию info@world-war.ru

    06.03.2024 в 13:44