13 марта 2009| Зорин Василий Васильевич

«У нас нет пленных, у нас есть предатели?..»

 

Читайте первую часть воспоминаний
Случилось это поздней весной…

Василий Зорин

ПЛЕН

Наш концлагерь в Германии был пересыльным, но для нас он стал пунктом назначения. Прогнали под его железными, арчатыми воротами, как под ярмом, и разместили в бараках, построенных на скорую руку. Это не был лагерь уничтожения, он даже названия своего не имел, однако в общей могиле там сто тысяч наших полегло, и, как потом известно стало, только каждый десятый из него вышел. На советских Женевская конвенция не распространялась, и поселили нас по окраинам, отделив колючей проволокой от центра. А там — англичане, французы, голландцы… За переход – расстрел. Но мы все равно ходили. Им Красный Крест маргарин поставлял, сигареты, лекарства, а с нашей баланды только ноги протянешь. Вот и выпрашивали: французы, открытые, общительные, охотно делились, а англичане высокомерные, только окурки бросали, как собакам, но мы и им были рады. А случалось, еду выигрывали. Так, организовали раз шахматный турнир, от каждой страны по команде, и я за наших на первой доске. От ветра качает, мысли разбегаются, а заставляешь себя думать, европейцы сытые, ходы с улыбкой делают, однако ж мы победили. Охраняли нас не ахти как, а куда бежать – кругом Германия. Когда же случалось, то беглецов даже не ловили – их сдавали деревенские, если сами не расправятся, приводили обратно на лютую казнь. А правили в лагере уголовники, которых немцы назначили, чтобы нас было легче в узде держать. Они люди опытные и к нарам привычные, своих людей на кухне поставили. Те последние крохи присваивают, а попробуй, пикни. Я в лагере сорок восемь килограммов весил, доходяга, кожа да кости (отец был за девяносто). Уже и вставать не мог, дистрофия развилась. А спас меня от смерти товарищ мой, Саша Зубайдуллин, татарин, раздобыл где-то сырой картошки, с этой картошки я и пошел на поправку…

Татары вообще народ храбрый, это у них в крови. В сорок первом узбеки и таджики при обстреле в воронку собьются, так что их одним снарядом накроет, молятся, и никакими силами их не растащить, а татары ничего, держатся наравне с нами. Зубайдуллин ко мне в пятьдесят третьем приезжал. После смерти Сталина тогда амнистию объявили, и уголовники посреди бела дня лестницу приставляли и на глазах вторые этажи чистили. Правда, Москва от них не долго страдала, спасибо МУРу. Так вот спустились мы с Сашей в пивную выпить за встречу, а там дым коромыслом, разный люд гуляет. Только сели за столик, и вдруг крик: «Сумочку украли!» Женщина растерянно озирается, бормочет, что в кошельке продовольственные карточки. А лица кругом наглые – поди возьми, да и кто сумочку «прижал» одному Богу известно. И тут Зубайдуллин, а он ростом метр с кепкой, берет со стола нож и встает в дверях. Никого, говорит, не выпущу, пока сумку не вернете. Мне страшно, а что делать, пришлось рядом встать. Угрозы посыпались, а мы в ответ скалимся. Может, испугались, может, уважение к фронтовикам свою роль сыграло – на нас форма была военная, — одним словом, нашлась сумочка…

А в лагере я за четыре года всякого навидался. В сорок втором, седьмого ноября, построили нас, как всегда на плацу, для утренней проверки. Холодно, лица угрюмые, в пяти шагах немцы с овчарками. И вдруг перед строем выходит высокий человек в полковничьем кители и громко обращается: «Поздравляю, товарищи, с праздником Октябрьской революции!» Геройство необыкновенное, думали, все, пропал полковник, однако немцы, то ли не поняли, то ли простили за мужество. Это был Константин Боборыкин. Говорили, что его специально к нам забросили для агитации – тогда уже власовцев начали вербовать – только я в это не верю…

(от автора: Константина Боборыкина я помню: в Ленинграде он стал директором музея узников фашистских концлагерей. Сколько таких перевернулось в гробу, когда отменили праздник Октябрьской революции!)

Как я уже говорил, лагерь наш был пересыльным. И вот ночью раз в барак к нам доставили молодого парня, бросили на соседние нары. Разговорились, оказалось, он из казаков раскулаченных, отца сослали, хозяйство разорили. Он в первые же дни войны немцам сдался, уж больно хотелось отомстить. Записали его добровольцем, он в бой рвется, не удержать. Когда наши стреляют, немцы в окопах прячутся, а он сидит на виду, курит. Дослужился до унтер-офицера, крест железный получил за то, что у нас в тылу «языков» брал. А когда поехал за ним в Берлин, дорогой много чего насмотрелся, зверств, которые немцы вытворяли. Ну, по случаю награды напился где-то в ресторане, да портрет Гитлера и расстрелял. Его – в лагерь. Ничего, говорит, сбегу. А я думаю: куда? Тебя же наши сразу расстреляют. Промолчал, а утром, чуть свет, его перевели, и больше мы не встречались…

Действовало в лагере и подполье, но ничего героического мы не совершали: как могли, поддерживали больных, упавших духом. В конце сорок четвертого немцы из пленных татар набирали бойцов в РОА (власовская Русская Освободительная армия). Решили послать к ним Зубайдуллина. Он на своем языке их стыдить начал, а главное, говорит, наши близко, лучше потерпеть, чем под трибунал пойти. Рисковал он страшно, если бы хоть один донес, расстреляли. Разагитировал он своих, однако до начальства все же дошло, и мы его последние месяцы до освобождения прятали. Раз, когда ночную проверку устроили, он под нары забился, тут его рост выручил, в другой раз в нужнике переждал. А всё – на волосок от смерти. Да мы все там под ней ходили…

Немцы жестокие. Погнали нас как-то их бауэрам помогать, окрестные деревни нашим трудом не брезговали, то сено косить, то брюкву собирать. Брюкву мы украдкой ели, до того что в животе урчит – впрок, когда еще такое выпадет. Так вот бредем за телегой, а на ней мальчишка лет двенадцати. Нас от усталости да с голодухи шатает, один пожилой и придержался за телегу-то, всё легче, так мальчишка не поленился – пнул его ногой в грудь, отцепись «швайна». Я потом, когда лекции читал, от немцев отказывался. Китайцы, вьетнамцы, кто угодно, только не немцы, не могу их язык слышать. Ректор мне говорит: «Как же так, Василий Васильевич, народ то не виноват, это фашисты…» А я наотрез. При этом Бетховена могу бесконечно слушать. Был в лагере Ромка Блексман, голландский еврей, мы с ним эти темы обсуждали, он до войны музыку преподавал. Сидим в коптерке, потихоньку арии напеваем (у отца был абсолютный слух). В его Роттердаме им внушали, будто по Москве медведи бродят, однако, он, когда Шостаковича и Прокофьева услышал, засомневался: медведи и такая музыка? Он мне после войны писал, да я отвечать боялся – и так на Лубянку таскали, ведь «у нас нет пленных, у нас есть предатели» (известное изречение Сталина).

А с уголовниками такой случай вышел. Когда они в очередной раз пайку урезали, я не удержался, при всех сказал им пару ласковых. А их власть, как и любая, на предупреждении держалась, и решили они со мной разобраться, чтоб остальным было неповадно. Разговор у них короткий – поднимут под локти и с размаху о бетонный пол, валяйся потом во рву с переломанным хребтом – кто хватится, немцам-то все равно. Однако ж, «блатным» тоже повод нужен, у них свои правила, чтобы придраться «шестерки» есть. Вот однажды вечером, в дождь, заходят трое, и один, щуплый, с порога: «Ты у меня часы спер!» А по бокам верзилы кулаки разминают. Что делать? Но я и подумать не успел: от оскорбления кровь в лицо бросилась, и я ему в морду. Он — с катушек, вскочил и – за вилы. Убил бы, да верзилы остановили, брось, говорят, не брал он. Видно, смелость моя понравилась. А в сорок пятом, когда полк наш через Дрезден шел, отлучился я по нужде. Захожу в разбитый дом, а там мародеры орудуют. А среди них те верзилы-уголовники из нашего лагеря. Узнали. Говорят: Василий, война вот-вот кончится, не с пустыми же руками возвращаться, а добра кругом хоть завались, давай, примыкай к нам. А я им, чтобы не обидеть, приветливо так – не могу, говорю, часть моя на улице марширует, как же я дезертирую. Смотрю, за спиной двое выросли, остальные придвинулись, косятся. Один автомат передернул – убить тебя придется, иначе сдашь нас. Я прямо в глаза смотрю, не мигаю.

— Разве я в лагере «стучал» или слово не держал? Вспомните, было хоть раз? И сейчас не выдам – у вас своя дорога, у меня своя.

Те, кто меня не знал, загалдели, но верзилы главные были, поверили. Проводили до дверей, на прощанье даже бутылку шнапса сунули – выпей, говорят, что жив остался…

Хлебнули мы, конечно, сполна, но изменить – не изменили, и лицо старались соблюсти. В лагере сошелся я с одним австралийцем. И так ему приглянулся, что предложил он после войны к нему перебраться. Я, говорит, человек богатый, ферму имею, тысячи овец, жить будешь, не работая, на правах друга. А уж канонада слышалась, ясно, что дело к развязке. Спасибо, отвечаю, но у меня дом свой – это про подвал-то! – да и Родину я люблю. Так воспитаны были, не мыслили, чтобы эмигрировать, да и гордость за страну была.

Если бы нас англо-американцы освободили, то я бы поменял после репатриации германский лагерь на сибирский, но подошли наши. Направили меня в госпиталь в польский город Чинстохов, там признали инвалидом, хотели домой отправить. Но я в армию попросился. Хотелось отомстить, да и плен искупить. В свою часть самоходом добирался, на ночь останавливался, где попало, в деревнях, на хуторах. А что за люди тут живут, того гляди, убьют, фамилию не спросят. На этот случай у меня прием был особый: входя, осматриваю дом, а потом громко хозяевам докладываю – завтра наш взвод к вам на постой придет. Но все равно на ночь запирался на ключ, а чуть свет – из окна и дёру. Сорок пятый не сорок первый, война пошла другая. Если где сопротивление, в атаку не гонят – ждем «катюш», они с полчаса поработают, только потом мы. Идем, а кругом трупы обгорелые, от пламени немцы на дорогу вылезали, тут и умирали. В подвалах брошенные фауст-патроны ящиками находили, вино в бутылках, но пить не решались, начальство распускало слухи, что отравлено…

Трофеев в Германии набирали много: генералы эшелонами гнали, солдаты – кто что унесет. У одного, помню, руки до локтей все часами обмотаны, засучивает рукава, хвалится. И надо же – шальная пуля. Ему часы не нужны стали, и мы их между собой поделили. А другой в свой вещевой мешок все бумагу набирал. Зачем, спрашиваю. Как же, говорит, я студент, доучиваться буду, а с бумагой трудности будут…

Окончания войны со дня на день ждали, думали, у нас дел больше не будет. Но тут Прага восстала, и нас бросили чехам на помощь. Сутками гнали без сна и отдыха, люди на ходу спали. А как замечали – идешь лесом, глаза открыл – уже поле. И все же танкисты нас опередили, взяли город. Однако ж медаль за Прагу дали…

ПОСЛЕВОЕННЫЕ ГОДЫ

Я уезжал из Москвы с дипломом математика, а, когда через семь лет вернулся, даже таблицу умножения не помнил. Ночами кошмары снились, горы трупов, вскакивал, думал, еще в лагере, до утра курил. А на улицах фронтовики безногие в каталках разъезжают, деревяшками о мостовую стучат. Какая там математика, рад, что цел остался! Однако жить надо: устроился в художественную школу алгебру вести: вечером готовился, вспоминал, утром – рассказывал. А тут еще на Лубянку вызывать стали. Лампой в глаза светят, допрашивают. И все про лагерь – кто как вел себя, кто врагу пособничал, предавал. Я все честно рассказываю, фамилии называю. Они мои показания с другими сличают, иногда требуют донос подписать, мол, такой-то враг народа, проявил малодушие, трусость. А как я могу, когда четыре года с ним бок о бок, и знаю, что честный человек? Сколько раз вещи в узелок собирал, но — обошлось. Верно спасло то, что состоял в подпольном комитете, ну и другие подтвердили. А на следователей я зла не держу, их понять можно – изменников-то хватало…

В школе я только год отработал, устроился после на кафедру в родной институт – взяли, как фронтовика. А институтский филиал размещался в Загорске, вот меня и отрядили туда лекции читать. Вставать нужно было ни свет, ни заря, к открытию метро, на вокзале тоже все бегом, к первой электричке, и не дай Бог опоздать. В поезде потом два часа досыпаешь, а в половине девятого, как штык, на занятиях. Зимой в электричках не топят, от холода приходилось газетами обкладываться, пока пальто не купил…

Эх, судьба! Может я Шопенгауэром стал или Достоевским, как говорит чеховский герой, а так выше «кандидатской» не поднялся…

Прислал для публикации на www.world-war.ru Иван Зорин

 

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)