3 июля 2009| Магаева Светлана Васильевна

В осажденном городе подвиги — норма жизни

Безоблачные дни с синим шелковым небом в Ленинграде бывают редко. 22 июня 1941 года был именно такой день, первый день маминого учительскот отпуска. Мы решили поехать на Елагин остров и вволю покататься на лодке. Но сначала нужно было выполнить самое нелюбимое мною дело — просушить на солнце и вычистить зимнюю одежду и ватные одеяла. В ленинградских квартирах было всегда сыровато и приходилось заботиться о вещах, которые нам честно служили, как считала мама, и я смирялась с печальной необходимостью просушивать пальто и прочую одежду в солнечный праздничный день.

Мама смеялась и декламировала:

— Надо мною неба синий шелк. Никогда не было так хорошо!..

Я громко повторяла строки Маяковского, и мы принялись за дело. Мы уже почти закончили свою работу, когда появился дядя Ваня с каким-то строгим и удивленным лицом тихо сказал: «Война, война… Германия напала…» Война? Почему вдруг война?. Дядя Валя передал ключи от квартиры для своей мамы и заспешил в военкомат.

Я спросила маму: «Быть может, это ошибка?» Не могла, мол, Германия напасть на нас, потому что только вчера радио сказало, что мы отправили ей эшелон сливочного масла «в порядке выполнения торговых обязательств». Мол, как же так: мы им масло, а они нам войну. Так не бывает. «Ах, отстань ты со своими глупостями», — только и сказала мама. Мы бысто собрали наши вещи, отнесли их домой и побежали в мамину школу. На улице было много людей. Все куда-то спешили, должно быть, в военкомат или, как мы, на работу.

Все молчали в ожидании правительственного сообщения. Наконец, репродуктор заговорил… Сомнений не осталось. Да, началась война.

Дома мы с нетерпением ждали Клаву. Она, мамина племянница, закончила фельдшерские курсы и получила диплом. Накануне ушла на свое суточное дежурство в родильный дом. Мама очень тревожилась за Клаву. Такой длинный и тревожный день… Потом я спросила маму: «А как же Елагин остров?» Мама хотела рассердиться, но передумала и жестко скачала: «После войны». Где-то совсем недалеко зеленел Елагин остров, заколдованный войной…

Ночью я проснулась оттого, что кто-то мягко и настойчиво тормошил: меня, приговаривая: «Светланка, проснись. Давай попрощаемся. Я ухожу на фронт». Над кроватью склонилась Клава в необычном наряде. Гимнастерка, ремень, берет с красной звездочкой… Наша Клава военный человек? Мама растерянно повторяла: «Как же так, ведь ты еще девочка, тебе только восемнадцать лет… исполнилось недавно». Клава сказала, что это не имеет значения. Она записалась на фронт добровольно. Слово было суровое и убедительное. Мы втроем стали собирать Клавины вещи в рюкзак. Из всего, что я насобирала, Клава взяла только маленькую книжечку стихов Лермонтова в легком бумажном переплете. Выплела ленточку из моей косички и сказала, что она будет ее талисманом. Мы с мамой вышли проводить ее до Большого проспекта.

Вспоминая блокаду, я поражаюсь маминому мужеству и самоотверженности. В минуты опасности мама была собранной и спокойной, и, наверное, потому к ней тянулись дети, и взрослые, как к сильному и волевому человеку. Даже не пытаясь как-то защитить себя от невзгод, она самоотверженно прикрывала собою учеников и подопечных, считая такое поведение вполне естественным для учителей военного времени, на которых пала ответственность за жизнь детей.

До войны мама преподавала биологию в средней школе, была. как говорили ее коллеги, педагогом милостью Божьей. Она была увлечена своей работой и научно-методическими разработками, которые изобиловали весьма ценными находками того времени. В памяти сохранилась живая картинка маминого урока на картофельной делянке Ботнического сада. Мне было года четыре. На уроке я оказалась случайно, просто меня не с кем было оставить, и маме пришлось взять меня с собой. Помнится осенний день, пожухлые стебли на грядках. Я сижу на плечах длинного школяра, и мне хорошо видно, как мама выкапывает из земли какой-то поникший кустик с беловатыми веселыми картошинками, очищает его от комков земли и обнажает старую, сморщенную картофелину. Она говорит, что это состарившаяся картофелина-мама отдала все соки и всю свою жизнь детям — картофелинкам. Дочки выросли, и мамины силы истощились… И тут последовал неожиданный (явно неботанический) вывод о том, как надо беречь свою маму и помогать ей во всем, чтобы она не превратилась в такую вот умирающую картофелину. Не знаю, поняли ли маму ее ученики, но я замерла от ужаса. Я смотрела на свою маму и искала признаки старения. И долгое время после того урока, просыпаясь утром, я тревожно рассматривала маму, выясняя, не превратилась ли она в погибающую картофелину. Мама не ведала о моих тревогах и ничем не могла мне помочь. Со временем трагический образ мамы-картофелины ушел в глубины памяти, но не исчез, так как запечатлелся в раннем детстве, в так называемый период «впечатывания», когда эмоционально окрашенные картинки жизни запоминаются навечно.

Вскоре после начала войны, вероятно, по какому-то недоразумению, младших школьников и подростков решили вывезти в летние лагеря под Ленинград. Так мы оказались в деревне Середа, под Валдаем. Мама была единственной взрослой в бестолковой ватаге школяров разного возраста. Нас никто не ждал и жилось нам трудно. Приближался грохот канонады, но возвращаться домой было не велено, ждали какого-то приказа. В спешке, побросала свои пожитки, мы прибежали на станцию Валдай и столпились на платформе в своих жалких панамках и сандаликах.

Семафор был поднят в ожидании воинского эшелона. Начальник станции сказал, что поезд пойдет мимо, и добавил, что больше поездов не ждет. Нараставшая канонада подтверждала его слова. Мы оцепенели от ужаса. Скоро вдали показался паровозный дымок. Поезд приближался к станции. Должно быть, машинист снизил скорость, но нам казалось, что поезд мчится на всех парах. Мы беспомощно жались друг к другу и ждали, что будет.

Случилось непредвиденное. Мама спрыгнула с платформы и встала на путях. Кто-то из старших ребят встал с ней. Они стояли, раскинув руки. Это продолжалось несколько секунд, показавшихся вечностью. Я вырвалась из чьих-то рук, стремясь к маме. Паровоз надсадно гудел и уже поравнялся с платформой. Это было страшно. Машинист, высунувшись из окна, что-то кричал и отчаянно размахивал руками. Наконец нервы его не выдержали, и он затормозил. Вагоны медленно ползли мимо нас, военные вскакивали на платформу, хватали кого попало в охапку и бросали в открытые вагонные окна и двери. С разбитыми в кровь коленками я тоже оказалась в вагоне. Мне было больно, но я сжалась в комок, думая, что мама не успела соскочить с рельсов и попала под колеса. К счастью, это было не так.

Чьи-то руки втащили маму и ее помощника в последний вагон. Военные освободили места для нас, и мы снова оказались вместе. Потерь не было, не считая разбитых носов и коленок. Бойцы кормили нас консервами и угощали сладким кипятком. Мама стояла в тамбуре с начальником эшелона. Поезд, летел на всех парах. Грохотали разрывы снарядов, но прямых попаданий не было. Гром орудий становился тише. Мы приближались к Ленинграду.

Не знаю, рассказала ли мама кому-нибудь о своем подвиге. Наверно, нет. Скорей всего, она и не считала это подвигом. В осажденном городе подвиги стали нормой жизни.

Какое-то время мама занималась подготовкой школьников к эвакуации. К школе подходили машины, и мама сопровождала детей до железной дороги и возвращалась обратно. Это было небезопасно. Вывозить детей приходилось под бомбами и снарядами. Удалось эвакуировать многих детей. Мы с мамой остались дома, наверное, потому, что верили в быстрый победный исход войны, а может быть, маме и не положено было уезжать, не знаю.

Осенью 1941 года мама добровольно уехала вместе со своими старшеклассниками на окопы под Лугу. В сводках Совинформбюро это называлось строительством Лужских рубежей, которые должны были остановить продвижение немецких войск. Наша соседка согласилась присмотреть за мной, но бурно возмущалась, как можно посылать на окопы женщину, имеющую десятилетнего ребенка. В действительности же маму никто и не заставлял уезжать в прифронтовую полосу. Она сама так решила, чтобы заменить другую учительницу, Людмилу Ивановну Островскую, мать двоих малышей. Старшему, Алешеньке, было года четыре, а девочке не исполнилось и года. Распоряжение директора было чудовищно даже для военного времени. А дело было в том, что мужа Людмилы Ивановны, журналиста, внезапно арестовали и объявили врагом народа. Это было ужасно, но не давало никаких оснований посылать ее на окопы и тем самым обрекать грудного ребенка на верную смерть. И тем не менее это было, было…

Мама пыталась мне объяснить, почему она должна заменить Людмилу Ивановну, но я тихо плакала и жалобно просила ее не уезжать. Мама рассердилась и сказала, что кому-то ведь надо ехать, и пристыдила меня, напомнив, что дочка Людмилы Ивановны совсем кроха и не может обойтись без материнского молока, а я, слава Богу, давно уже выросла из грудного возраста и вполне могу обойтись без нее, тем более, что это ненадолго. Мама собрала свой рюкзак, сшитый для предполагаемой эвакуации, и ушла…

Вскоре выяснилось, что Людмила Ивановна с детьми успела эвакуироваться с одним из последних эшелонов. Незадолго до этого ей все равно пришлось уйти из школы по настоянию директора. Стало ясно, что «окопная история» была нужна только для освобождения образцовой школы от жены «врага народа». После войны мы узнали, что Людмила Ивановна и ее девочка погибли по дороге из Ленинграда.

С окопов мама вернулась поздней осенью, упустив то короткое время, когда можно еще было заготовить хоть какие-нибудь запасы продуктов из коммерческих магазинов, чтобы понемногу добавлять их к скудному пайку.

Блокадное кольцо сомкнулось, и мы оказались в тисках голода и холода первой блокадной зимы.

Бомбежек и обстрелов мы уже не боялись. Мама сумела смягчить тяжесть ожидания воздушной тревоги, ужас бомбежек и обстрелов. После первых бомбежек она сумела убедить меня, что не надо отчаиваться, так как прямое попадание бомбы или снаряда маловероятно, а ожидание катастрофы может свести с ума. Бомбоубежища в нашем доме не было, и во время бомбежек мы оставались дома, сберегая силы.

По вечерам, вместе с нашими соседями по квартире дядей Яном и тетей Леной, мы ожесточенно играли в детское лото под уханье зениток и разрывов. Лото называлось «Выше всех, дальше всех, быстрее всех». На картоне были нарисованы самолеты, аэростаты, парашюты, грозовые тучи. При помощи фишек и игральной кости надо было «взлететь» с аэродрома в высокое небо. Игра была мирная, в ней не было ни бомбардировщиков, ни истребителей, ни зениток. А за стеной грохотала война. Звенела и падала посуда в буфете, скользила по полу легкая мебель, но взрослые азартно играли со мной, оберегая детскую психику от ужасов войны.

Это может показаться неправдоподобным, но я была на новогодней елке в декабре 1941 года и даже получила новогодний подарок. Иногда мне кажется, что это было во сне, в голодном бреду, но новогодние гостинцы — кусочек хлеба, почему-то сильно пахнущий керосином, и сладкая плиточка глюкозы были настоящими. Впрочем, эти восхитительные гостинцы могла принести мама, но нет! Ведь и мама подтвердила, что я сама была на новогодней елке, в маминой школе, на шестой линии Васильевского острова.

Случилось это при весьма странных обстоятельствах. В конце декабря, поджидая маму, я услышала стук в дверь. С трудом выбравшись из-под груды одеял, я с трудом добрела до двери и открыла замок. За дверью стоял заснеженный человек и улыбался. «Снеговик» обьяснил, что он — Дима, мамин ученик, и пришел за мной на елку, где меня ждет Дед Мороз с подарком… Дед Мороз с подарком? Но ведь мне не дойти… Пришлось обьяснить это Диме и с горечью отказаться. Дима не слушал меня. Он нашел в прихожей санки и, закутав меня в мамину шаль, взял на руки. Мы с трудом спустились по обледенелым ступенькам с четвертого этажа и куда-то покатили. По дороге я дремала и не заметила, как мы приехали и оказались в полутемном зале, в центре которого стояла большая елка, украшенная шарами и флажками, как в мирное время.

Дима снял мою шаль, и кто-то заспешил мне навстречу. Я с трудом узнала маминых школьных коллег математика дядю Митю, фамилию которого я тогда не знала, и словесника Елизавету Михайловну Зеленскую. Меня уверяли, что они вовсе не они, а Дед Мороз и Снегурочка. Лицо у дяди Мити было доброе, улыбка Елизаветы Михайловны приветлива, но как же они похудели! Дима достал из-под елки кулечек, и дядя Митя преподнес его мне. Все засмеялись и захлопали в ладоши. А снегурочка Елизавета Михайловна пригласила меня на следующую елку, после войны…

Как потом оказалось, мамина школа устроила праздник елки для детей, которые еще могли ходить сами. Это были старшеклассники — тимуровцы. Они помогали своим учителям ежедневно патрулировать дома, выясняя, кто из детей осиротел и нуждается в детском доме. На праздник было решено принести нескольких детей, которые уже не могли придти сами, но еще не были так истощены, чтобы не порадоваться елке. Детей приносили или привозили на саночках поодиночке, чтобы не рисковать всеми сразу, если начнется бомбежка или обстрел. Да и сил у взрослых было мало, и после каждой такой поездки требовался отдых. Дима вызвался сходить за мной. Так я оказалась на елке в ту первую блокадную зиму, которая была самым тяжелым временем для ленинградцев.

На обратном пути я заснула и не слышала канонады. Проснувшись, увидела на кровати подарки Деда Мороза. Мама загадочно улыбалась и уверяла меня, что все это мне не приснилось, чему я и до сих пор не очень-то верю. Дядя Митя и Елизавета Михайловна умерли во время блокады, и подтвердить мамины слова некому…

Но я точно знаю, что мы встречали с мамой 1942 год. Мама разбудила меня перед боем курантов, который передавался по радио. Топилась печка-буржуйка, обеденный стол был придвинут к кровати. На столе еле «дышало» пламя лампочки-фитюльки и стояла большая, красивая бутылка шампанского. Около нее была тарелка с темными лепешками из кофейной гущи. Шампанское — это неправдоподобно. И тем не менее это было! Его выдали в нашем магазине по карточкам, на какие-то талоны, которые нечем было отоварить, и они все равно пропадали. Хлеба мы не получали несколько дней. Мама знала, что виноградное вино вреда не принесет, а силы поддержать может. Мы выпили немного вина из чайных чашек, съели лепешки. Никакой еды больше не было. Но было радио, ленинградское радио, добрые голоса дикторов, журналистов, поэтов, певцов. Наше радио укрепляло веру в скорую Победу, в мирную счастливую жизнь. Ленинградское радио, как ты помогало нам и как мы тебе обязаны!

Наши силы постепенно истощались. Я слегла первой. Хотелось спать Но заснуть не давало мучительное ощущение голода, лютой болью сжимавшее желудок. Целыми днями я лежала на маминой кровати, одетая в пальто и шапку, под грудой одеял. Озябшие руки я пыталась согреть в бабушкиной муфточке. Меховая муфточка, как ласковый зверек, дремала под одеялом и грела не только руки, но и душу. Я лежала и ждала маму с маленьким 125-граммовым ломтиком хлеба. Разрывы бомб и снарядов уже не страшили меня, чувства притупились. Но я боялась лишь одного: а вдруг мама не вернется домой…

После войны она рассказывала нашей доброй знакомой Наталье Васильевне Дворжанской о том, как я, улучив момент, когда мама не смотрела на только что поделенный на двоих хлебный паек, отламывала маленький кусочек от своей доли и прилепляла к хлебному мякишу ее кусочка. Может быть, это так и было: ведь маме надо было идти на работу, спасать осиротевших детей, а я оставалась дома и не расходовала сил. И я так боялась, что она упадет в голодный обморок и умрет. Мама никогда не запрещала мне отрывать крошечку хлеба от моей доли. Но, оказывается, она бдительно следила за мной, и эта крошечка сторицей возвращалась к моему куску хлеба. Наталья Васильевна рассказала мне об этом уже после маминой смерти. Мама ей сказала, что во время блокады она приобрела твердую уверенность во мне, в моих дочерних чувствах.

Продолжение следует.


Источник: Не ради славы: Воспоминания ветеранов Великой Отечественной. СПб. : Пальмира 2000.-Т. 5.

 

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)