12 ноября 2010| Вальтер Н., радист судна

В подвале радиостанции

В подвале, где помещается радиостанция, совершенно тем­но. Холод сковывает тело, искрится в темноте иней на обледе­нелых стенах. В холоде и тоске ноет сердце. Телефоны сдав­ливают виски, и сон безразличия клонит голову к холодной доске стола. Сижу, не шевелясь, без дум, без желаний. При­вычное ощущение пустоты в желудке уже не тяготит, оно только усугубляет тоскливое безразличие. Едва разбираю слабые сигналы в телефонах.

Зовет Свирица. Есть радиограммы. Зовет долго, настой­чиво, точно надеясь, что, наконец, мы ответим. Но тока нет и бензина для движка тоже нет уже десятый день. Акку­муляторы с усилием питают лампы приемника. Сижу, не ше­велясь, и жду, пока Свирица, устав звать, начнет давать свои радиограммы вслепую, надеясь на то, что мы следим. Нако­нец начинает давать.

Включаю батарейный фонарик, бросающий скудный свет только на бланк. С грустью вынимаю правую руку из вареж­ки и начинаю записывать. Радиограмм много, частично они составлены сложным шифром из букв и цифр, требующим на­пряженного внимания, и на время тупое безразличие поки­дает меня. Я внимательно слежу за сигналами: пропуск од­ной буквы или цифры затруднит расшифровку. Ведь запро­сить справку я не могу.

Рука быстро немеет от холода, пальцы едва удерживают карандаш, и буквы получаются безобразно огромные и кри­вые. Пишу долго, может быть час, а может быть и дольше. Наконец — все. Выключаю фонарь и приемник — теперь не скоро позовут, а надо беречь аккумуляторы. Иду погреться к механикам. Смрадно и тускло чадит у них коптилка, заправленная соляром. На железной кровати как пласт лежит тощее тело механика Димы. Лицо его иссера-желтое. Огромные серые глаза смотрят враждебно и не­доверчиво. Он беззвучно шевелит губами, что-то шепчет в густую неумолимую темень. Он умирает, не имея сил бороть­ся со смертью, и последние часы его жизни обыденны и поч­ти привычны, как сама смерть.

В ногах его грязного жалкого ложа, привалясь в уголок, дремлет рыжая Любочка, телефонистка. Раскрытая дверца печки жарко дышит догорающими углями. Из темного угла за печкой светятся черные, как спелые вишни, округленные постоянным страхом, глаза Туси. Она стоит, плотно обняв круглое тело печки, точно боится оторваться от спасительного тепла.

Трое механиков за столом тихо беседуют о чем-то. О чем? О хлебе, конечно. Сегодня не было хлеба весь день, и мысли наши вертятся только на одном: хлеба! хлеба!

Еще утром радистка Нина К. взяла все карточки, обеща­ла достать всем хлеба. Она изворотлива и ловка, и никто не сомневается, что хлеб будет. Но сейчас уже ночь, а хлеба нет и Нины нет.

Я пробираюсь к печке, сажусь на Димину кровать и про­тягиваю озябшие руки к топке. Блаженство охватывает меня, и я улыбаюсь теплу, вытягиваю окоченевшие ноги в огром­ных папиных валенках и невольно толкаю Диму. Он тихо стонет. Тяжкий, смертный запах окружает его безжизненное тело.

Я провожу рукой по слипшимся грязным волосам его, спрашиваю тихо: «Что, Дима, плохо?» Но он молчит и отво­дит глаза в сторону. Потом тихо говорит: «Нина не пришла еще?» Голос его звучит хрипло, и язык с трудом ворочает­ся во рту. Он умирает, но мысли его прикованы к хлебу, к этой единственной крупице жизни.

Люба поднимает опухшие веки и смотрит на меня с моль­бой и надеждой. Я знаю, ей хочется есть, но еще больше ей хочется курить. Курить нечего. У меня есть еще на одну закрутку махорочной пыли, и мы по очереди, обжигая паль­цы и губы, затягиваемся жадно и глубоко едким горьким ды­мом.

Нина не идет. От курения на время притупляется чувство голода, но потом с новой силой голодная спазма сжимает желудок.

Угли догорели. В потемневшей топке кровавыми змейками пробегают последние вспышки огня. Коптилка едва теплит­ся в тумане копоти, оседающей темными пятнами на лицах людей, делая их еще более худыми и страшными, Туся все, так же жмется к печке. Кажется, что она спит стоя, но гла­за ее открыты широко и округло, в них застыл ужас.

Она живет в постоянном страхе смерти. Пережив кошмар­ный переход на одном из судов при эвакуации Таллина, прой­дя буквально сквозь смерть, она, казалось, потеряла точку опоры, и постоянный ужас сопровождает ее всюду. Чего она боится сейчас? Ведь сейчас тихо, ночь темна и беззвездна, не слышно заливистого лая зениток и ноющего воя машин, несущих смерть и разрушение. Я знаю — тишина пугает ее не меньше. Она вся напряженное внимание, вся — слух. Она ждет зенитного лая…

Механики за столом дремлют, положив головы на руки, Дима тихо шепчет что-то, уставив в темноту серые огром­ные глаза. А мы с Любой пытаемся занять друг друга, рас­сказывая разные истории. Часы с разбитым циферблатом не­умолимо отсчитывают минуты, приближают жизнь или смерть. Кто знает? Нужно идти снова на рацию, сидеть там в хо­лодной темноте, как в могильном склепе, и слушать, и ждать тоненького голоса Свирицы, голоса жизни, свободы и… хлеба. Кто-то неуверенно шаркает ногами на лестнице, шарит в темноте, ища ручку двери. Дима перестает шептать, меха­ники поднимают головы, и все глаза устремлены на дверь. Она медленно отворяется, и вместе с клубами морозного пара в дверях показывается Нина.

Она идет как-то боком, едва передвигая ноги в огромных валенках. На ней потрепанная мужская шинель. Голова за­кутана серым платком. В свете мигающей коптилки лицо ее иссиня-бледное, озябшие губы силятся что-то сказать, но рыдания искажают их в уродливую гримасу. Она молча при­слоняется головой к стене, и все мы видим, как слезы струй­ками бегут по ее бледным щекам.

Мы ждем со стесненными сердцами. Неужели потеряла карточки? Или украли хлеб?.. Что может быть страшнее для нас в эту минуту? Много часов мы ждали, всю силу мысли сосредоточив на блаженном миге — жевать чудесный душистый хлеб. Казалось, мы жили целый день ради этой короткой ми­нуты. И вот — хлеба нет…

Перед нами — несчастная, жалкая, плачущая женщина. Она протягивает нам иззябшими красными руками цветные клоч­ки бумаги — карточки и, силясь придать голосу равнодуш­ный тон, говорит:

— Стояла в очереди на морозе шестнадцать часов, но хлеба мне не хватило…

Догорает коптилка у механиков, тихо стонет Дима, и смотрят в пустоту полные ужаса глаза Туси…

Я сижу в холодной темноте, не шевелясь, и жду. Теперь не хлеба жду я. Нет, его не будет до завтрашнего вечера. Я жду тоненького голоса Свирицы, голоса с Большой земли, и знаю и чувствую, что никакая сила в мире не заставит меня сбросить сдавливающий виски обруч наушников, потому что невидимая нить протянута ко мне из милого свободного далека, и если я не услышу комариного писка Свирицы, то порвется эта тонкая ниточка и связь кончится.

 

Источник: Память о войне и о блокаде. — Л.: Лениздат, 1987. С. 175 — 177.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)