19 января 2009| Томилова Т.П.

Время неизбежности потерь

О войне наша семья — мама, дедушка и я (а было мне десять лет) — узнала в общежитии врачей хирургической клиники первого медицинского института, на улице Льва Толстого.

Во время блокады в клинике размещался военный госпиталь. В качестве особого объекта он был отмечен на картах немецкого командования. В светлое время суток госпиталь методич­но обстреливался дальнобойной артиллерией. Ночью же на него пытались сбросить бомбы. Одна такая. Весом в тонну, упомянута поэтессой верой Инбер в поэме «Пулковский меридиан». Эта бомба упала в сквер, возле здания поликлиники, и быстро ушла в болотистую почву, не разорвавшись. Вокруг места падения соорудили временную изгородь, и девушки из МПВО не один день докапывались до бомбы, пока, наконец, ее не разрядили.

При артобстрелах снаряды ложились довольно точно — с недолетом в несколько метров. От прямого попадания в окна наш дом — прекрасный четырехэтажный особняк, с балконами-соляриями, «крепостными» стенами, обилием в окнах зеркальных стекол, построенный в начале века по проекту известного гигиениста Эрисмана — защищали неохватные ивы и тополя, сохранившиеся чуть ли не с петровских времен. При попадании снаряда не раз деревья разлетались в щепы, сучья. Стекла и оконные рамы волною вносились в служебные комнаты и палаты, осколки пронизывали мебель. Во время обстрелов раненые и персонал укрывались за толстыми стенами первого этажа, с глухим коридором. Лежачие же больные, сразу же при поступлении, устраивались по коридорам и в бомбоубежище, в которое был преобразован наш подвал.

Однажды, после особенно прицельного обстрела, окон в комнате, где мы жили, не стало, а проем долгое время завешивали одеялами. Осколки же, испортившие наш книжный шкаф, я храню до сих пор.

После того, как постепенно были отключены все системы коммунального обслуживания, жильцы общежития решили объединиться в самой обширной из освободившихся комнат. Мебель из нее аккуратно перенесли в смежное помещение. Каждый мог поставить по кровати и ночному столику.

Посреди комнаты, вскладчину (за хлеб), купили и установили большую «буржуйку», ко­торую топили сообща, кто чем мог: иногда топливом, иногда книгами (у многих были много­томные полные собрания сочинений). В определенные часы на печке появлялось с десяток консервных баночек и кружек: кастрюльки скоро вышли из обихода, как не в меру габаритные. Вероятно благодаря дружному и разумному подходу к ситуации, мы не перемерли по одиночке по своим комнатам, а, помогая друг другу, сообща пережили первую, самую опасную блокад­ную зиму 1941/42 года.

Особенно тяжело приходилось зимой, когда, во время ночных налетов, я с трудом подни­малась с мамой из наконец-то согревшейся постели с теплым кирпичом в ногах ( из печки). Совершенно сонная, спускалась я по ледяной лестнице на первый этаж, а то и ниже, где среди коек с ранеными были расставлены стулья для персонала. Обычно отсиживаться приходилось несколько часов, до полного изнеможения. Но хуже всего были повторные тревоги, когда, после долгожданного отбоя, возвращаясь в постель, спешно приходилось снова ее покидать. Свободные от дежурства в клинике взрослые ночами выходили на крышу — дежурить и тушить «зажигалки». Моя тетушка, энергичный и азартный человек, не скрывала своих успехов в науке управляться с этими бомбами и засовывать их в песок. Меня же с крыши прогоняли постоянно.

В конце 1942 года, после школы, мы с подругой часто бродили по белым, почти безлюд­ным проспектам и, особенно, по набережной, у Кировского моста. Отсюда виднелись торосы на застывшей широкой Неве, вмерзшие в лед корабли. Белое безмолвие. Мы обычно доходили до Петропавловской крепости и всходили на паперть собора. Это был ритуал, своего рода, проверка «прочности основы».

Однажды, на одном из военных кораблей, мы, ученики музыкальной школы Петроград­ского района давали морякам концерт. Мне предстояло сыграть сонату Моцарта, а память сделалась очень плоха. Я так беспокоилась, что даже вкуснейшие крупяные запеканки с какой-то сладкой подливой, которыми нас накормили перед выступлением, мало меня утешили. Но прошло все благополучно.

Сильным мучением для меня являлся наш разоренный, голодный зоопарк. Не представляю, как вообще он мог сохраниться в эту жестокую пору. Однажды забредя туда и насмотревшись на истощенных, бросающихся к людям животных, я уже не смела съедать всю даваемую мне мамой в школу лепешку. Половину ее делила между ланью и стайкой енотовидных собачек, особенно тронувших мое сердце.

Весной 1942 года почти вся земля на институтской территории, поддающаяся лопате, бы­ла вскопана и засеяна. Свою задачу — полив огорода, я воспринимала как наказание, — ходить по воду приходилось, как мне тогда казалось, очень далеко, на речку Карповку, а сразу унести, от слабости, я могла небольшой бидончик. Поэтому мотаться туда-сюда приходилось по несколь­ку раз, и все — мимо мертвецкой. Свозили сюда тела иногда полными грузовиками, а затем уже переправляли на кладбища.

Для меня, как, вероятно, и для многих детей, война, особенно блокада, явилась временем осознания неизбежности потерь, незащищенности невозвратно ушедшего детства. Это под­спудное страдание души — одна из наиболее стойких травм военного времени, сохранившаяся на всю жизнь.

Блокада навсегда оставила свой страшный след на каждом, кто ее пережил.

 

Источник: Ленинград, наша гордость и боль: воспоминания защитников и жителей блокадного Ленинграда. – Тверь: Тверское областное книжно-журнальное изд-во, 2005.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)