22 июня 2011| Груздева (Шаронова) Наталья Александровна

Жизнь раскололась на «до войны» и «во время войны»

День начала войны я не помню, но слышала от родителей рассказ о нем. Чтобы ребенок, то есть я, дышал свежим воздухом, наша семья летом выезжала на дачу. Семья — не совсем точно сказано. Дедушка Иван Гаспарович считал, что ездить на дачу незачем: «Отключите в городе электричество и водопровод, ходите в уборную на Марсовом поле, а за водой — на Мойку, вот вам и дача. А воздух в нашем районе и так свежий — рядом Михайловский сад, Марсово поле, Летний сад». Дача — тоже не совсем точно сказано. В 1941 году родители снимали комнату на чердаке в Третьем Парголове. Тогда там были две деревни — Старожиловка и Заманиловка. Мы жили в Старожиловке, недалеко от нас было большое озеро (его называли Чертово), чуть подальше — Шуваловский парк.

Живя в каморке на парголовском чердаке, много раз в день поднимаясь и спускаясь по крутой лестнице без перил, родители были счастливы. Они любили природу, ходили в поле смотреть закаты (папа с детства любил смотреть на небо, особенно на вечернее и ночное), купались в озере, гуляли в парке, где знали каждый уголок — тенистые аллеи, пруд, который имел треугольную форму и назывался «Шляпа Наполеона». Холм, как папа говорил, насыпанный крепостными графа Шувалова, носил громкое имя «Парнас». После войны (до моих 14 лет, пока мы еще жили в доме на канале Грибоедова), мы с папой ездили гулять в этот парк на трамвае №20 (он шел туда около часа прямо от нашего дома, его кольцо было на Конюшенной площади). В парке папа любил объявлять торжественно: «Мы с тобой на Парнасе!» Тогда я, по своему невежеству, не понимала, почему он считал таким важным — оказаться на Парнасе, ведь холмик этот был совсем невысокий.

София Ивановна, Александр Иванович и Наташа Груздевы, 1939 г.

Но вернемся в июнь 1941 года. Был теплый солнечный день, мама осталась на даче, а папа со мной, почти четырехлетней, пошел в Шуваловский парк, и мы там играли в индейцев. Когда мы возвращались домой по проселочной дороге, поднимая как можно больше пыли, чтобы было веселее, на наших головах красовались «индейские» шляпы из лопухов. Потом папа посадил меня на плечи, мы шли и громко распевали недавно появившуюся песню «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой!» Вместо «экипаж», я громко выкрикивала «анипаж», чем папу очень забавляла. Навстречу нам попалась женщина, она с удивлением посмотрела на нас и сказала: «Вы, что, не знаете — война началась». Папа не сразу понял, о чем она говорит, настолько невозможной казалась война в такой солнечный и беззаботный день. «Какая война?» — «С Германией, по радио объявили».

С этого момента жизнь раскололась на «до войны» и «во время войны». До «после войны» было еще очень далеко, и как многие до него не дожили!

Лето 1941 года

23 июня 1941 года, как обычно по понедельникам, в Педагогическом институте имени Герцена собрался Ученый Совет, где папа защищал диссертацию, посвященную творчеству Мамина-Сибиряка. Об этом писателе часто говорили дома, и я его называла папин-мамин Сибиряк. Степень кандидата наук освобождала от мобилизации на фронт (кандидатам наук давали, как тогда говорили, «бронь»). Но папа ни минуты не колебался: он пошел на войну добровольцем и воевал под Ленинградом, пока не был тяжело ранен зимой 1944 года.

Иван Гаспарович Гудзюк, 1932 г.

Сложнее было решить, что делать остальным членам семьи. Казалось бы, надо уезжать из Ленинграда. Но дедушка Иван Гаспарович уезжать отказался категорически. Он сказал, что мужчины не должны покидать город, когда ему угрожает враг: «По крайней мере, в свою квартиру я немца просто так не пущу». И начал точить свою шашку (или саблю — не знаю точно), оставшуюся со времен его службы в царской армии. Разубеждать его было бесполезно. Он всегда был немногословен и очень упрям, мама говорила: литовец, чего вы хотите. На семейном совете решили, что мама останется со старым отцом, а меня надо отправить в эвакуацию с детским садом Академии наук, мама тогда работала в Академии. Почему-то казалось, что война долго не продлится и к осени детский сад вернется в Ленинград.

Мама принялась вышивать метки на моей одежде. Я помню черное пальто, в котором меня отправляли с детским садом, в нем же я пошла в школу через три долгих года. Почему оно мне все еще годилось? Наверное, его купили на вырост, а за военные годы я мало подросла. Замечу, что и в мои школьные годы дети редко носили одежду, которая была им впору, — вначале она была велика, а потом коротка и тесна. На черной шелковой подкладке моего пальто мама вышила яркими синими нитками: «Наташа Груздева. Ленинград, канал Грибоедова, дом 2а, кв. 6».

Детский сад эвакуировали на Валдай. Мое первое воспоминание: мы с воспитательницей сбились в кучу под одиноким деревом, прямо на нас с воем летит самолет. За ним тянется шлейф черного дыма. Очень страшно, дети кричат и плачут. Самолет пролетает над нами и падает в озеро, вместо черного шлейфа фонтан и белый пар.

Меня долго мучил вопрос: почему детей сразу не эвакуировали подальше от линии фронта? Лишь потом, в спешке и панике, их перевезли на Урал, не все дети дожили до конца войны, многие родители годами не знали, что с их детьми, где их искать. На этот вопрос мне ответила подруга, она прочла недавно, что планы эвакуации были разработаны еще для финской кампании, им и следовали.

Немцы стремительно приближались к Валдаю, а в Ленинграде пока было относительно спокойно, только время от времени звучали сирены воздушной тревоги. И мама решила вернуть меня домой. Она послала просьбу об этом с шофером из Академии наук (служебные машины часто ездили в лагерь на Валдае), и он привез меня обратно.

Надо сказать, что я с рождения была очень нервной и впечатлительной. На этот раз оказалось, что я панически боюсь сигнала воздушной тревоги. Как только включали сирену, я падала на землю и начинала безудержно рыдать. Иван Гаспарович строго сказал дочери: «Увози Наташу, добром это не кончится». И мы с мамой уехали в Вологодскую область к институтской подруге родителей Валентине Заслоновской (тете Вале), а дедушка остался в Ленинграде и 4 апреля 1942 года умер от истощения.

В город Тотьму мы уезжали в спешке, был самый конец июля, немцы были уже совсем близко от Ленинграда. Мама взяла очень мало вещей — все поместилось в один небольшой чемодан. До Вологды ехали на поезде; эшелон, который шел перед нами, разбомбили, и наш поезд долго стоял — ждали, пока починят рельсы. От Вологды добирались на пароходе. Когда мы подплывали к тому месту, где нам предстояло прожить три года, я, согласно семейному преданию, спросила: «Эта деревня называется город Тотьма?» И лишь спустя многие годы, посетив этот удивительный город, попросила у него прощения за свое «столичное» детское высокомерие.

В Тотьме было много старинных двухэтажных деревянных домов с русскими печами, в одном из них на Белоусовской улице жила семья тети Вали. Ее муж Василий был каким-то районным начальником, и сначала его в армию не призывали. У них было четверо детей: две дочки (7- и 4-летние) и два сына (2-летний и грудной).

О том, как мы жили в эвакуации, мама рассказывала редко, и лишь после того, как ее не стало, папа дал мне тонкую школьную тетрадь с ее дневниковыми записями.

Тотемское житье

Мы провели в Тотьме три военных года, но я почти не помню города — только реку Сухону и мощенный булыжником подъем от пристани на крутой берег. Зимой с него катались на санях.

Странно, что в памяти не остались знаменитые тотемские церкви, видимо, потому, что наш дом в Ленинграде стоял рядом с храмом Спаса на Крови (ударение на букву «и»), и церковные силуэты мне казались обычными. Но двухэтажный деревянный дом тети Вали, где мы жили первые два года, помню хорошо — я его узнала, когда больше чем через полвека приехала в Тотьму. Мне и сейчас легко представить себе большую комнату с побеленной русской печью, около которой стояли ухваты разной величины. Напротив устья печи, у окон, тянулись стол и лавки, сделанные из широких толстых досок, пол в комнате тоже был дощатый, покрытый цветными половиками. Удивляло меня, как мыли столешницу, лавки и пол — их драили веником из прутьев, его называли голик. Помню, как весной лепили из теста булочки-жаворонки. Мы, дети, тоже в этом участвовали; небольшой кусок теста в наших руках быстро становился серым, а птички получались кривоватые, не такие красивые, как у взрослых.

В доме с русской печью жили тетя Валя с мужем, их четверо детей и еще моя 27-летняя мама со мной, 4-летней. Первый год войны мама хлопотала по хозяйству, ей, выросшей в большом городе, это было очень нелегко: вода из колодца, полные ведра на коромысле, русская печь с ухватами и чугунками. Какое-то время у нас с мамой была своя коза. Мама купила ее в деревне и привезла в Тотьму на пароходе. Коза не желала сходить на берег, и мама не знала, как с ней справиться. Кто-то посоветовал ей тащить козу обратно на пароход, и коза из упрямства спустилась по сходням. Когда у нас не было своей козы, мама покупала мне, как она говорила, «на папин аттестат» (видимо, на офицерскую зарплату) стакан молока в день.

Через год, в сентябре 1942-го, мама пошла в школу работать учительницей русского языка и литературы. Василий, муж тети Вали, усиленно добивался, чтобы его взяли на фронт. Его призвали в армию в апреле 1942 года, письма от него перестали приходить в декабре, вскоре выяснилось, что он погиб. После гибели дяди Васи две молодые учительницы остались с пятью детьми на руках.

Из маминого дневника: «Новогодняя ночь 1943 года. Валя уже вдова, ее дети — сироты. От Саши (моего папы — Н.Г.) давно нет писем. Неужели и я вдова?.. Я сижу одна и плачу — горько и безутешно. Кажется, и у меня все кончено. Пересмотрела его фотографии, залила их слезами. Все уже позади. Для Вали жизнь кончена. Надо жить, чтобы не умерли дети — вот и вся суровая логика. Может быть, было бы лучше, чтобы никто не мешал умереть, — для меня так. Так ли? Слишком жестокое и холодное, бессердечное и эгоистичное признание.

В школе дела не ладятся. Ребята — бурсаки, они ненавидят друг друга, издеваются друг над другом, ненавидят учителей школу, учебу, книги, знания. Для них ничего святого нет. Не знаю, справлюсь ли.

Когда кончатся муки и наступит ли вообще жизнь? Когда я буду сыта, у меня не будут мерзнуть ноги и когда перестанет болеть сердце и пухнуть от слез глаза? Или этим все и кончится?»

Летом 1943 года мама согласилась стать директором другой тотемской школы, не той, где они с тетей Валей преподавали. В этой школе за учительской была большая комната, где мы с мамой и поселились. В нашей комнате была обмазанная мелом печь, похожая на русскую в доме тети Вали, только поменьше и без лежанки наверху, на печи была приступочка, на нее мы ставили котелок, где кипятили воду и варили картошку. Картошку выращивали сами, школе под нее выделяли землю. Еще в нашей комнате были небольшой стол, стулья и одна кровать. Под потолком нашей большой комнаты висела электрическая лампочка без абажура. Когда она светила тускло (так бывало часто, хотя электричество, насколько я помню, не отключали), мама ставила стул на стол и проверяла тетрадки где-то высоко-высоко, в поднебесье, а я смотрела на нее, засыпая. Мы с мамой спали вместе, зимой не раздевались на ночь, а, напротив, надевали на себя всю одежонку, даже пальто.

Дров было мало, их учителя (и моя мама тоже) летом заготавливали в лесу. Когда мы укладывались спать, поверх одеяла мама накладывала нетолстые поленья. Она говорила мне, что это для веса, для тепла (одеяло у нас было тонкое), но на самом деле — не хотела меня пугать. Ночью в нашу комнату прибегали жирные крысы и начинали бегать по кругу — голова к хвосту. Еды у нас не было, они ее и не искали. Какой смысл был в их хороводах? Мама боялась, что они нападут на нас и загрызут меня. Поэтому она время от времени бросала полено в угол комнаты, опасаясь нечаянно задеть какого-нибудь зверька и разозлить компанию. От шума крысы ненадолго разбегались, потом их бесконечный хоровод возобновлялся.

Жизнь в школе была не из легких. Мама писала: «18 сентября 1943 года. Как мне тяжело! Немногие живут так, как /я/. Болят перебитые суставы пальцев от колки дров, скоро свалится с ног последняя пара туфель. 3 недели не была в бане — баня не работает. В голове вши. Сырые дрова не нагревают по 2 часа маленького котелка, и живем впроголодь. За каждым делом ходишь по целым дням. (Это я помню: мы бродили от конторы к конторе и там долго стояли в очередях в полутемных коридорах. — Н.Г.). В школе нет света, и не могу схлопотать 3 недели. Боже, и учебный год на носу. И целая школа — слезы, слезы подступают к горлу. Позор ждет меня впереди. Неужели когда-нибудь кончится эта ужасная жизнь? Нет мыла. Не в чем стирать. Боже, и никто этого не знает. А школа, работа — нет, все это ужасно».

К этому времени относятся одни из первых моих воспоминаний. У меня не было такого трагического ощущения жизни, как у мамы, может быть, потому, что мне было не с чем сравнивать: мирных дней я не помнила. Кроме того, в детстве радости и огорчения совсем не такие, как во взрослой жизни.

А мама с работой директора справлялась вполне успешно, ее уважали учителя и любили ученики. С маминых слов перескажу один случай. Как-то войдя в класс, мама заметила возню на задней парте. Урок начался, и вдруг в проходе между партами появилась собака. Класс замер, ожидая «спектакля». Не прерывая рассказа, мама открыла дверь, и истосковавшаяся на привязи собака с радостью в нее выбежала. Урок продолжался. Это случилось в последний год войны, когда в Тотьме снова появились собаки.

 

Источник: Наталья Груздева. Вдогонку. — М. «ДеЛи принт», 2006. с. 112-117. (тираж 500 экз.)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)