6 июля 2009| Магаева Светлана Васильевна

Навещала маму почти ежедневно

Читайте первую часть:
В осажденном городе подвиги стали нормой жизни

В декабре и январе характер маминой работы изменился. Она стала еще более опасной. За каждым учителем были закреплены дома, где в застылых квартирах лежали под грудой одеял истощенные голодом люди, взрослые и дети. Когда погибали взрослые, учителя относили осиротевших детей в детский дом. Как они это делали, трудно представить. На опухших от голода ногах они и сами-то еле держались. Кого-то уносили на руках, кого-то везли на саночках…

В одном из таких обходов мама упала. Это был очередной голодный обморок. Обычно мама преодолевала его, собираясь с силами, и шла дальше. Но в тот январский день 1942 года была жестокая стужа, и мама могла окоченеть и не подняться. У случайных прохожих не было сил помочь ей. Должно быть, мама лежала долго, потому что обморозила ногу. К счастью, маму заметили ее ученицы, спешившие в госпиталь и положили в палату умирающих. Но об этом я не знала, и для меня 11 января 1942 года мама пропала без вести…

После того как она не вернулась домой, мы остались вдвоем с дядей Яном в нашей огромной коммунальной квартире. Дядя Ян находился в глубоком голодном обмороке. Несколько дней назад он пришел домой со своего Балтийскою завода, лег и уже не вставал.

До января дядя Ян продолжал работать на заводе. Он был самым главным механиком, а может быть, мне так казалось, таких великанов, как он, я больше не знала. Завод выполнял военные заказы, и потому дядя Ян был на казарменном положении. С началом войны он редко бывал дома и с каждым разом становился все слабее и слабее. У него сильно отекли ноги. Он тяжело опускался на диван, не снимая пальто, и тут же засыпал. Мы с мамой еле-еле поднимали его отяжелевшие ноги на диван и садились рядом с ним, как бы оберегая его сон. Если начиналась воздушная тревога, и за окнами громыхали разрывы, дядя Ян не просыпался, и мы не будили его, потому что отдохнуть было важнее всего. Да и бомбоубежища в нашем доме не было. Но когда наступало время возвращаться на завод, дядя Ян вскакивал, как по тревоге, и испуганно спрашивал: «Я не проспал?». Он спешил на свою военную работу, еле передвигая ноги.

Тетя Лена, супруга дяди Яна, тоже была на казарменном положении. После первых бомбежек она пошла работать в пожарную охрану и со своей дружиной тушила зажигательные бомбы.

Дядя Ян умирал несколько дней. Мы лежали в соседних комнатах и дремали. Есть уже не хотелось. В квартире было так тихо, что звенело в ушах. В тот вечер, когда не пришла мама, я открыла входную дверь, чтобы нас с дядей Яном кто-нибудь нашел. К тому времени в квартирах на лестничной площадке нашего этажа уже никого не было.

На следующий день в нашей застывшей квартире появилась учительница, обходившая свой участок в поисках осиротевших детей. Дядя Ян был уже мертв. Мы постояли около его кровати. Потом учительница закрыла его лицо простыней. Стоя у кровати дяди Яна, я плакала и недоумевала. Кому это нужно, чтобы умер такой красивый и добрый великан, Ян Адамович? Учительница торопилась, начинало темнеть. И мы побрели. Временами я проваливалась в обморок, и истощенная женщина брала меня на руки и несла, еле переставляя опухшие ноги.

Осиротевших детей приносили в детский дом на руках или привозили на саночках ослабевшие от голода учителя, соседи по квартире, работники жилищных контор. Ослабевшие от голода дети оставались одни в промерзших домах, без хлеба и воды. Если бы в ближайшие дни их не обнаруживали, спасать было бы некого, и жертв блокады было бы больше.

Детские дома сохранили жизнь тысячам осиротевших детей. Даже в самые напряженные для снабжения продовольствием дни нас кормили три раза в день хлебом и два раза тепловатой жидкой мучной кашей. Иногда на кусочке мокрого хлеба белел сахарный песок или желтел маленький кубик сливочного масла. Два раза в день мы получали по чашке горячего чая, который согревал нас хотя бы ненадолго. Эта спасительная еда позволяла выжить большинству истощенных детей, дистрофиков, как нас называли.

Все осиротевшие дети попадали в детские дома-распределители, как правило, в ближайшие дни после смерти родных. Исключения из этого правила были редки и заканчивались печально.

Я попала в распределитель 12 января 1942 года, как записано в архиве Василеостровского района. Там все было записано: как зовут, сколько лет, где живешь, кто родители. Вспоминаю об этой записи, чтобы подчеркнуть, как заботливо велась регистрация, важная для нашего будущего, для послевоенного поиска детей.

Детский приемник Васильевского острова размещался в старинном особняке на Одиннадцатой линии, неподалеку от ее пересечения с Большим проспектом.

Странно, но я почти ничего не помню о первом месяце детдомовском жизни. В памяти не сохранились ни лица, ни имена детей и воспитательниц. Помню только еду. свои самовольные отлучки к маме, в госпиталь. И больше ничего. По-видимому, мозг отказывался выполнять функцию запоминания, кроме самых важных для меня событий. Понадобился почти месяц, чтобы восстановилась способность запоминать имена и лица моих соседей и их страдания. И память оказалась острой, прочной и жестокой.

День и ночь мы дремали, просыпаясь лишь к завтраку, обеду и ужину. Молча проглатывали пищу, медленно выпивали горячий чай и снова засыпали до следующей еды. По-видимому, это была защитная реакция изголодавшегося организма. В спальне теплилась керосинка, давая слабое тепло и тусклый свет. Было холодно, и мы лежали, не снимая верхней одежды.

В приемнике нас подкармливали и небольшими партиями переправляли в стационарный детский дом № 30, находившийся на 12-й линии, в бывшем детском садике, в который многие из нас ходили до войны.

В нашем детском доме нашли пристанище и скудную, но ежедневную пищу сотни беспомощных детей. Их подкармливали и обогревали, ставили на ноги и через какое-то время отправляли на Большую Землю по спасительной Дороге Жизни по Ладожcкому озеру. Дальше ехали по железной дороге со множеством пересадок.

В небе кружились самолеты и бомбили транспорт с детьми, не обращая внимания на эмблему Красного Креста. Но в городе было еще опасней, и Ленинград спешил вывезти своих малышей в глубокий тыл.

Насколько я помню, с января по июнь сорок второю года в нашем детском доме прошло четыре эвакуации. В последнюю (летнюю) эвакуацию было вылечено 110 детей. Учитывая, что зимой группы эвакуированных были меньше, можно полагать, что за полгода только один детский дом сохранил и вывез на Большую землю около 300 детей.

Освободившиеся от эвакуированных детишек кроватки тотчас заполнялись истощенными малышами, и начинался новый виток спирали спасения детских жизней.

В детском доме-распределителе, где я оказалась, после того, как мама пропала без вести, было холодно и тускло. Как я уже говорила, мы почти все время спали, прижавшись друг к другу, не снимая пальто и валенок. Просыпались, когда приносили хлеб и жидкую мучную кашу, которая называлась вкусным словом «баланда». Однажды меня разбудили в необычное время. Надо мной склонился кто-то незнакомый, в ушанке и ватнике. Это была мамина ученица довоенной поры. Она и ее подружка нашли маму на снегу и волоком как-то дотащили до госпиталя, где они работали санитарками. Мама так и не очнулась от голодного обморока, но без конца повторяла: «Светлана, Светлана…» Девочки сходили к нам домой. В квартире уже никого не было, и кто-то сказал, что меня взяли в детский дом.

В то время на Васильевском острове был один детский приемник, и девочки разыскали меня. Так я узнала, что мама жива и лежит в госпитале на 15-й линии, недалеко от набережной. Девочка ушла, обещав придти еще, но не пришла. Я решила навестить маму и потом навещала ее почти ежедневно, опасаясь, что она без меня умрет.

Добраться до госпиталя было нелегко. Сначала нужно было медленно сползти с кровати, долго спускаться на «ватных» ногах по длинной безлюдной лестнице, с трудом открывать тяжелую дверь, выходить в зимнюю стужу и какое-то время сидеть на заснеженном тротуаре, собирая силы. В сущности, это был не тротуар, а узкая тропинка, проложенная кем-то в глубоком снегу. Идти было трудно, я часто падала и подолгу лежала, отдыхая, снова вставала и снова брела, плохо понимая, как это у меня получается. Падала, вставала, шла, снова падала, снова вставала, снова шла, пока наконец не поняла, что вставать не надо. Оказалось, что можно передвигаться ползком, по-пластунски, как нас учили в школе на уроках военного дела, в начале войны.

Это было несложно лечь набок и ползти плечом вперед, ни о чем не думая. Отдыхая, я поворачивалась на живот и, положив голову на согнутые руки, закрывала глаза и разрешала себе немного подремать. Иногда кто-нибудь из военных наклонялся ко мне и озабоченно спрашивал, куда я ползу. Случалось, что кто-то помогал мне перейти через Большой проспект или нес меня на руках до самого госпиталя. Но чаще всего военный человек извинялся, объясняя, что очень спешит и, развязав свой рюкзак, давал мне кусочек хлеба со словами «Подкрепись». Я отказывалась, но красноармеец быстро уходил, оставляя свой гостинец.

Из детского дома я уходила сразу после завтрака, частичку которою бережно уносила с собой в маленькой чашечке. Она умещалась в шерстяной рукавичке. Это было несколько ложечек мучной баланды с крошечными кусочками хлеба, которые удерживали в себе баланду, и она не расплескивалась. Варежка продырявилась, и чашка холодила ладошку, но я почти не чувствовала мороза. Должно быть, на той стадии голодания чувства притупляются.

Кое-как я доползала до старинного особняка, где размещался госпиталь. Подползая к госпиталю, я начинала тревожиться, что придется долго ждать, пока кто-нибудь не откроет тяжелую дверь, справиться с которой у меня не было сил. Как правило, мне подолгу приходилось сидеть на округлой ступеньке и ждать, когда случайный прохожий или санитар не откроют ее. Ждать было очень трудно: мне не терпелось увидеть маму, убедиться, что она жива. Кроме того, надо было вернуться к обеду или по крайней мере засветло (зимний день был короток, а улицы никак не освещались).

Наконец тяжелая дверь открывалась, но мои трудности на этом не заканчивались. Надо было как-то подняться на второй этаж по длинной полукруглом лестнице. И я поднималась, пересаживаясь с нижней ступеньки на верхнюю задом наперед. Преодолев лестницу, надо было встать на ноги и пройти в мамину палату, напротив лестницы. Мамина кровать была справа, за дверью. Мама так изменилась, что ее трудно было узнать. Бледное, чужое лицо с запавшими глазами, наголо обритая голова в марлевом платочке…

Мама глядела перед собой невидящими глазами и не узнавала меня. Но она сразу открывала рот, как только я прикасалась чайной ложечкой к ее губам, и машинально проглатывала хлебные крошечки с мучной баландой. Не приходя в себя. Иногда в палату приходила миловидная седая женщина в белом халате, Клавдия Михайловна. Кажется, она была главным врачом госпиталя. Тихим голосом она объясняла мне, что у мамы тяжелая дистрофия, которая усиливается с каждым днем. Надо, мол, подождать. Настанет весна, и мама, может быть, еще и поправится, если не подведет обмороженная нога, которую, по-видимому, придется ампутировать.

Клавдии Михайловне не нравилось, что я подкармливаю маму, она даже сердилась и запрещала приносить еду, опасаясь за меня. Как будто эти ничтожные крохи что-то могли значить для меня, да и для мамы тоже. Две ложечки баланды и кусочек мокрого хлеба были так ничтожны, что я почти без труда могла обойтись без них. Кроме того, по возвращении в детский дом меня ждал обед (новая порция баланды с кусочком хлеба) , а потом был еще и ужин ( хлеб и горячий чай или отвар сосновой хвои, помогавший от цинги). Все это я съедала сама, ничего не оставляя маме. Надо было накапливать силы для завтрашнего дня. Мамина жизнь убывала с каждым днем, и мне казалось, что если я со своими крохами не приду, мама умрет…

Теперь-то я понимаю, что толку от этого не было, но в ту пору была убеждена, что каждая песчинка значима на весах природы. Еще до войны мама часто повторяла эту мудрость, а ведь она знала, что говорила. И я приходила к ней каждый день, а может быть, мне это так казалось. Ведь детдомовские дни были однообразны, и проводили мы их в полудреме.

В тот горький день помимо этих крошек я принесла маме кусок сухого солдатского хлеба, который дал мне военный, извинившись, что не может помочь мне добраться до госпиталя. С трудом поднявшись на второй этаж, я вдруг услышала раздраженный голос Клавдии Михайловны. Она кому-то приказывала « сказать этой девочке, что ее мама умерла и больше приходить незачем». Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я стремглав бросилась в мамину палату. Мама лежала в своей обычной безучастной позе и… дышала. Я разрыдалась, и меня увели. Клавдия Михайловна, осознав цену своего вмешательства, пыталась успокоить меня и просила простить ее за вынужденную ложь, якобы во спасение моей жизни. Я отбивалась от ее рук и долго не могла успокоиться. Мне дали что-то выпить, и кто-то отнес меня в детский дом. Потеряв остатки сил, я перестала вставать с кровати и долго не знала, жива ли моя мама.

В марте сорок второго года мама пришла в себя, немного окрепла, научилась ходить, выписалась из госпиталя и была направлена на работу в наш детский дом. Вместе с детским домом мы эвакуировались на большую Землю. По дороге к Ладожскому озеру мама отстала от своих коллег, так как несла на руках двухлетнего малыша. Кроме того, за нее цеплялись несколько других малышей, которые были слабы и плохо ходили. Помочь маме было некому. Все очень спешили к отплытию парохода, который уже стоял у причала. Я была в другой группе детей, и потеряла маму из вида.

Транспорт с детьми жестоко бомбили, но прямых попаданий не было, и мама с малышами благополучно добралась до своих. В поезде маме стало так плохо, что директор детского дома хотела высадить ее на следующей станции. Я сидела рядом с мамой и плакала. Поезд приближался к какой-то станции. Внезапно в небе показались вражеские самолеты, и поезд ускорил ход. В волнении о маме забыли. В эвакуации мама долго не могла поправиться и с трудом выполняла обязанности воспитателя в группе самых ослабленных детей, которые страдали тяжелыми дистрофическими расстройствами. Врача не было ни в детском доме, ни в селе Горелово Ярославской области, куда нас принесли. Маме поручили ухаживать за тяжело больными. Как ни была истощена моя мама, как ни была замучена, но смогла выходить многих детей. Через полгода все «дистрофики» были на ногах. Но она так привязалась к своим любимцам, что устроила для них настоящий праздник, инсценировав сказку Корнея Ивановича Чуковского «Доктор Айболит» Стихи вспоминали сообща. Доктором Айболитом была моя мама, а бывшие дистрофики с удовольствием изображали симпатичных зверят. Для малышей это была первая послеблокадная радость.

Мамина медаль «За оборону Ленинграда» хранит память о жестокой блокаде, о суровой жертвенности маминого сердца. Сколько таких учительских медалей хранится в семьях блокадников, сколько затерялось неведомо где…

Многие ленинградцы утратили свои довоенные возможности. Мама поняла, что в связи с длительными голодными обмороками потеряла способность к научной деятельности и была вынуждена отказаться от работы в институте усовершенствования учителей, где еще до войны планировалась тема ее диссертации. Но она осталась хорошим педагогом и преподавала биологию в общей сложности почти полвека.

Через несколько лет после войны маму обездолила новая беда, тоже связанная с блокадой, с обморожением ноги. Мучили частые и сильные боли. Со временем возникло тяжелое сосудистое заболевание, началась гангрена. Ногу пришлось ампутировать. Тяжелая инвалидность, коляска…

И все же мама сохранила бодрость духа и волю к жизни. После ампутации ноги она прожила почти 25 лет. Это было отнюдь не убогое существование. Конечно, ей жилось трудно. Мучили фантомные боли в несуществующей ноге, частые гипертонические кризы, ишемическая болезнь сердца, язва желудка. Но мама была волевым человеком Она смогла избежать паники и страха блокадных лет и тем самым сохранила свою психику. Это помогало ей справляться с тяжелыми последствиями блокады.

 

Источник: Не ради славы: Воспоминания ветеранов Великой Отечественной. СПб. : Пальмира 2000.-Т. 5.-С.77-90.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)